Они обходили палату за палатой, осматривали больного за больным. В торжественном шествии первым двигался медлительно-важный профессор. За ним, чуть-чуть отстав, два ассистента, затем дежурный врач, ординаторы и, совсем в конце, палатная сестра и группа студентов. Профессор уделял больным немного времени, спрашивал мало или совсем не спрашивал, но затем, собрав всю свиту у себя в кабинете, называл больных по фамилиям, как старых знакомых, хорошо помнил их болезни, останавливался на деталях, отмечал изменения, подробно обсуждал способы лечения. Обернувшись к жадно слушавшему Косте, он впервые назвал его по имени-отчеству:
— Что касается больного Самойлова, то здесь, Константин Михайлович, по существу, никакого разрыва между диагнозом Кольцова и вашим нет. Напрасно вы волнуетесь. Кольцов записал «декомпенсация», ибо это основное заболевание, из которого потом, вследствие длительного венозного застоя в печени, образовался цирроз со всеми его последствиями — водянкой, плотной печенью, увеличенной селезенкой, уробилинурией и так далее. Вы же, обнаружив все эти тяжелые явления, сочли их, так сказать, главными. И потом, не все ли равно — отчего больной умрет? — словно испытывая молодого врача, неожиданно сказал профессор.
— Разве сейчас ему… что-нибудь грозит? — стараясь быть профессионально-спокойным, спросил Костя.
— Ничего, кроме смерти.
— Как скоро?
— Не позднее вечера.
Косте трудно было с этим примириться. Торопливо вернувшись во вторую палату, он попросил сестру Лидию Петровну срочно приготовить все для выпускания жидкости. Но все это уже было приготовлено. Костю несколько смущал троакар — прибор для прокола. Он брал его в руки не впервые, кажется в третий раз, однако присутствие ассистента клиники и подчиненного ему персонала вызывало смущение: он старался избегнуть неловкого движения, боялся причинить излишние страдания больному, затянуть процедуру. Но все окончилось благополучно, и, усталый от напряжения, довольный удачей, он сам впрыснул больному гитален, сам помог ему спустить ноги с постели, и ни на одну минуту не оставлял его, даже в присутствии сестры или Домны Ивановны.
До полудня больной чувствовал себя хорошо. Он даже поблагодарил Костю за доброту и внимание.
Лицо его просветлело, губы слегка порозовели, он говорил заметно громче и даже улыбался. Но во второй половине дня ему вдруг стало хуже. Все, что Костя увидел утром, когда вошел в палату, теперь возобновилось с прежней силой.
Напрасно Костя, желая уменьшить прилив венозной крови к правому сердцу, посоветовавшись с дежурным врачом и позвонив к старшему ассистенту, выпустил у больного триста кубиков крови, напрасно ввел в вену адреналин с глюкозой и строфантин, когда сердце уже почти остановились. Глаза больного глубоко запали, нос заострился, кожа стала сиреневой. Костя тщетно искал пульс на холодной и липкой руке, — пульса не было. Больной, точно нехотя, автоматически втягивал воздух и долго не выпускал его, потом, выпустив и словно устав, больше не вдыхал. В горле неожиданно что-то странно, как в фотоаппарате, щелкнуло, зрачки стали большими и темными, крохотные блики, только что говорившие о жизни, исчезли.
«Кончено… — тоскливо подумал Костя. — Все кончено…»
Он знал, что больной умер. Все признаки смерти были налицо. Он видел весь процесс умирания, слышал всю его трагическую музыку. «Смерть состоялась… — назойливо повторялось в его мозгу. — Смерть совершилась…»
Но с этим трудно было согласиться. Невыносимой стала сама мысль, что его, Костино, прямое назначение — спасти человека — не выполнено, что он выронил на полпути драгоценную ношу, которую обязан был донести в целости.
«Можно испробовать… — искрой пронеслось в сознании. — Нужно испробовать адреналин внутрисердечно…»
Ему показалось, что он чувствует, как игла входит в мышцу сердца, и он поспешно и вместе с тем легко нажимал пальцем на кнопку шприца. Потом так же осторожно, словно боясь причинить боль, вытянул иглу и взял остывающую руку Самойлова, упрямо желая услышать пульс. Но пульса не было, рука была безжизненна. Он приставил трубку к груди и стал жадно слушать, — в груди было тихо и пусто, точно из нее что-то вынули.
Выражение страдания исчезло с лица Самойлова, будто от лекарства ему стало легче и он спокойно уснул.
Костя неподвижно сидел у постели и смотрел в лицо покойника.
— Ну, ладно… — тихо сказала Домна Ивановна, все это время не отходившая от Кости. — Иди, доктор, теперь уж мое дело… Иди, отдохни.
— Идите, идите, — потребовала и дежурная сестра, понявшая состояние молодого врача.
Домна Ивановна привычным движением легко стянула покойника книзу, переведя его из полусидячего положения в лежачее, вытянула из-под головы лишние подушки, с минуту придержав пальцами набухшие веки, закрыла глаза, потом так же просто перевязала платком лицо, как перевязывают при зубной боли, и накрыла простыней.
— Идем, доктор… — повторила она. — Твое дело возле живых. Да не печалься ты так, — прибавила она, поглядев в лицо Кости. — Один помер, а сотню других вылечишь.
И уже в коридоре, желая его ободрить, сказала:
— Ежели всех вылечишь, — так кто же умирать станет? Старикам уж так от бога положено. Знаешь, как говорит пословица: «Молодые помирают по выбору, а старики поголовно».
Костя сидел в комнате врачей усталый и опустошенный. Было такое ощущение, будто он проделал длительную, тяжелую работу, чтобы достигнуть очень важной цели. И вот сейчас вдруг стало очевидно, что все было напрасно, что время и энергия истрачены бесполезно.
В глубоком кожаном кресле было удобно, кругом стояла полная тишина, и Костя, обессиленный после многочасового напряжения, незаметно задремал. Но тотчас же, словно разбуженный резким толчком, он проснулся и не мог сразу понять: где он? Костя огляделся, и действительность снова встала перед ним. Он вспомнил лицо умершего Самойлова, его неживые глаза, смотревшие с печальным укором:
«Что же вы так плохо лечили меня? Видите, из-за вас я умер».
Костя ощутил этот упрек так реально, будто действительно сейчас его услышал. И невольно, страстно желая снять с себя несправедливое обвинение, стал мысленно возражать.
«Это неправда, — думал он. — Это не из-за меня. Ничего не изменилось оттого, что я в первый день не обратил внимания на сердце. Я сделал все, что было в моих возможностях…» — «В твоих возможностях? — остановил он сам себя. — Но, может быть, твои возможности ограничены?» — «Нет, нет! — продолжал он думать. — Я сделал все, что можно в подобных случаях сделать. Ни один врач в мире не смог бы сделать лучше. Я предпринял больше, чем предполагали профессор, и ассистенты, и остальные врачи. Смерть была предрешена. Она была подготовлена всем ходом болезни».
Перед ним отчетливо проходила история болезни Самойлова, словно она красной линией была проведена на карте, изображавшей жизнь больного. Тяжелый ревматизм в детстве, отсюда порок трехстворчатого клапана, потом полуголодное существование, естественно вместе с пороком ослаблявшее мышцу сердца; потом постепенно, но неустранимо увеличивающаяся недостаточность правого предсердия, вызывающая венозную застойность крови в печени. Печень резко увеличилась, превратившись в огромный резервуар для крови, которой скапливалось в три, пять раз больше нормы. Длительная застойность дала цирроз печени, она увеличилась, стала плотной, болезненной, потом скопилась жидкость, появились десятки других расстройств… И вот все больше и больше слабеющее сердце не выдержало, — наступила резкая недостаточность и… конец.
«Кто же виноват? — терзался Костя. — Я? Дежурный врач? Ассистент? Профессор? Нет, мы сделали все, что было в наших силах. Мы использовали все средства, предоставленные нам наукой».
«Но в том-то и дело, что средств этих мало, — подсказал Косте какой-то голос. — В том-то и дело, что наука во многих случаях беспомощна. Если бы умели лечить ревматизм, не было бы порока сердца. И если бы могли избавить человека от порока сердца — не возникла бы декомпенсация. Если бы не декомпенсация — не было бы кардиоцирроза, если бы…»