Что же изменилось в организме этого человека? Как будто ничего особенного. А на деле очень многое. Нарушилась регуляторная деятельность коры головного мозга, а отсюда и вся жизнь находящейся под ее контролем эндокринной системы, а отсюда, естественно, и жизнь всего организма.
Эти мысли не оставляли доктора Сергеева. Они захватывали его все больше и больше, подчиняя себе все остальное. Они заставили его забыть и о музыке. Он давно не был в филармонии, без которой раньше не обходился ни одной недели. Клиника, лекции, заседания научного общества, дежурства, переводы специальных статей — отнимали все время.
Сергеев был бы весь поглощен своей работой, если бы душа его не была омрачена тяжелой размолвкой с Леной.
После той ночи, когда он встретил Лену с Михайловым, и следующего вечера с новой, оскорбившей его, встречей на докладе Загарина и отвратительной пьяной сценой дома, они ни разу не виделись. Лена, в точности следуя своему решению, рано утром направилась к Косте, но его уже не застала. Без предупреждения она заехала после работы в клинику, но снова не застала его — он ушел в патологоанатомический институт, где работал теперь по вечерам у профессора Гарина. Она сделала еще одну, неудачную, попытку повидать его. Потом чувство горечи, все больше охватывавшее ее все эти дни, сменилось обидой.
«Если он может так бессмысленно вести себя, если он вдобавок ко всему еще и груб и упрям, пусть и пеняет сам на себя, — думала Лена. — Когда Костя опомнится — она поведет себя так же, как он сейчас».
Она и сердилась, и обижалась, и тосковала. По не-, скольку раз в день она твердо решалась позвонить ему и уже подходила к телефону, но обида брала верх. Она ждала, что Костя позвонит первый.
И он позвонил бы, если бы с ним не происходило то же самое. Он не верил в измену Лены и раскаивался в своем поведении. Он никак не мог забыть тот вечер, когда после доклада в хирургическом обществе пошел в кавказский погребок на Невском, и один, под звуки восточного оркестра, пил сначала водку, а затем вино и опять водку.
Потом он долго бродил по шумным вечерним улицам и никак не мог выйти к своему дому. Фонари желтели в дымно-коричневом тумане, вокруг кружились золотистые нимбы, отчаянно грохотали трамваи. Дважды он спрашивал прохожих, как пройти к дому, дважды шел в обратную сторону и наконец радостно узнал свой подъезд.
Здесь он виновато сознался удивленному дворнику:
— Вот, Никитушка, сто двадцать четыре года ежедневно хожу сюда… Родился здесь, вырос здесь, состарился здесь, и вдруг не смог найти свой же дом… Вот нехорошо, брат… очень нехорошо… Никогда, брат, не пей… Боже тебя сохрани…
Он настойчиво требовал от дворника честного слова, что тот не будет пить, потом дворник помог ему войти в квартиру, и там вдруг эта неожиданная встреча с Леной…
С тех пор прошло несколько недель, но Костя, вспоминая, каждый раз заново переживал тот вечер. Досада и раскаяние каждый раз терзали его. Ему хотелось позвонить Лене, просить у нее прощения, объяснить все, договориться о встрече, но всегда неизменно, когда он уже решался на это, его охватывала необычайная робость. Ему казалось, что за это время могли произойти какие-то непоправимые изменения, что Лена отказалась от него, что о прошлом не может быть и речи. Эти сомнения не оставляли его все последние дни, и, приближаясь к телефону, он каждый раз испытывал какое-то особенное, острое волнение, страх перед возможным несчастьем. И каждый раз он откладывал разговор до другого случая и обманывал самого себя придумыванием различных причин: занятостью или необходимостью поговорить лично. А между тем размолвка становилась все более тягостной. Каждый новый бесконечно длинный день тянулся томительно, как в тяжелой болезни. Иногда ему казалось, что он больше не выдержит, сейчас же все бросит и поедет к Лене. Он поедет и скажет, что…
Но он никуда не ехал, потому что мгновенная мысль о том, что виновата она, что «все это правда», — снова огромной тяжестью душила и нежные порывы, и твердые решения.
Он приходил в отчаяние от созданной его фантазией «глубокой пропасти», которая легла между его чувством и тем, что случилось, И он в тысячный раз повторял себе:
«Надо еще немного помучиться, надо проявить еще немного твердой воли, и все кончится, и все будет хорошо, я смогу обойтись без нее…»
И сейчас же в отчаянии опровергал самого себя:
«Зачем же? В чем она виновата? Ни в чем. А если и виновата, так ведь это случайность, это прошло, это прощено. Конечно, он простил. Иначе и быть не может, потому что без нее он не сможет жить…»
Он не мог целиком отдаться работе, как бы интересна она ни была. Он видел Лену такой, какой привык ее видеть все эти годы, — чуткой, доброй, ласковой. Глаза ее улыбались, зубы, когда она смеялась, особенно выделялись на фоне детски маленьких губ, и золотистые локоны, как ни приглаживала их она, всегда немного развевались и тонко просвечивали. И все мучения последних недель снова терзали его.
«И понесла же ее нелегкая в хирурги… — серьезно сердился он. — Что с того, что она превосходный врач и еще лучший хирург. Она действительно унаследовала талант отца, многому научилась у него, у нее действительно руки вышивальщицы, или кружевницы, или художника-ювелира, и врачи ей предсказывает карьеру тончайшего нейрохирурга. Но что с того? Все равно, по своей натуре — по внешности, женственности, поэтичности — она музыкант, художник, но никак не грубый хирург, вечно копошащийся в крови, в гное. И, главное, тогда она не встретилась бы с этим…»
Костя ловил себя на этих нелепых мыслях, продиктованных, как сам он себе говорил, одной лишь ревностью, и вспоминал, как он сам горячо убеждал Лену еще в институте — избрать только хирургию.
Надо было и ему, Косте, также избрать хирургию, у него к этому была большая склонность. По крайней мере они были бы всегда вместе…
«Серьезный довод… — тут же издевался он над собой. — Для избрания специальности это, конечно, решающий момент…»
Недели шли в большой, напряженной работе, почти не оставлявшей Косте времени для всех этих горестных чувств и размышлений. Но они все же вползали в работу, переплетались с ней, порою мешали. Если же все-таки выдавался свободный вечер, особенно в воскресный день, он тяготился этим вечером, боясь своих терзаний, зная, что в эти часы он остается целиком в их власти. И то, что так привлекало его в былые дни — театр, Филармония, прогулки по городу, — теперь чем-то пугало, отталкивало. И в то же время влекло. Он сам не сознавался себе в том, что искал «случайной» встречи с Леной. Он жадно бродил по тем улицам, садам, набережным, где так недавно гулял с Леной, посещал театры и концерты, в которых раньше бывал с ней. Он и желал встречи, и боялся встретить Лену не одну.
В Филармонии давали первую симфонию Калинникова и пятую Дворжака. Он никогда раньше не пропускал этих концертов. И вот сейчас, прочитав афишу, он обменялся с товарищем дежурством и днем заехал в кассу. В глубине души, втайне, он надеялся встретить Лену. Он волновался весь день, с нетерпением ждал вечера, приехал раньше времени и долго бродил в сквере против Филармонии, потом стоял у подъезда.
Уже оставалось несколько минут до девяти, уже прошли последние запоздавшие слушатели, но Лены не было.
Костя уже не верил в ее приход. Разочарованный, грустный, сразу почувствовавший усталость, он направился к дверям. Но в эту самую минуту он увидел знакомую, кофейного цвета, машину Беляева, резко свернувшую с улицы Лассаля и мгновенно застывшую у подъезда. Костя хотел незаметно войти в вестибюль, но дверца «зиса» распахнулась, из машины вышел, грузно ступая, профессор, и вслед за ним легко выскользнула тонкая фигура Лены. Они все столкнулись у входа, и Никита Петрович, взяв за локоть растерявшегося Костю, сразу же, на ходу, отчитал его:
— Стало быть, вы живы, дорогой доктор? Где же вы пропадали? Загордились?
— Я, — пытался объяснить Костя. — Дело в том, что…
— Здравствуй, Костик, — первая сказала Лена.