Людовик XIV превзошел самого себя: он дождался смерти королевы-матери, чтобы страсти улеглись (полностью они так и не улеглись), и тогда, 5 февраля 1669 года, разрешил премьеру «Тартюфа» в пяти актах.
То, что Мольер официально играл роль скрытого рупора политической мысли Людовика, кажется сегодня очевидным. Но единственный ли это случай?
О чем говорится, за три дня до «Тартюфа», в «Принцессе Элиды», которую король и мадемуазель де Лавальер смотрят под взглядами всего двора?
Как странно: юный принц, любови не познав,
Величье щедрости вобрал в свой мягкий нрав.
Такое качество ценю я во владыке:
Сердечное тепло есть знак души великий,
От принца многого мы станем ожидать,
Коль нежный дар любить в нем можно прочитать...
О чем говорится четыре года спустя в «Амфитрионе», когда маркиз де Монтеспан начинает волноваться (25)?
С Юпитером дележ
Бесчестья не приносит...
И когда шума стало несколько больше, чем прилично:
Но кончим речи, господа,
И разойдемся все под сень родного крова:
О всем подобном иногда
Умней не говорить ни слова.[28] Это о любви, но сказано все тонко и ненавязчиво: это подмигивание.
Замечено ли, что в каждую пьесу Мольера проскальзывает послание, и послание весьма определенное, что вовсе не означает «нравоучительное», как это распространено среди стольких рифмовальщиков с пенсионом или без, которыми ведал Шап-лен, но окрашивающее собой замысел, идею, оценку, социальный, моральный, политический урок?
Каков урок «Скупого»? Обогащайтесь, но не занимайтесь накопительством. Следуйте господину Кольберу. Пусть плодоносят дары Неба. Будьте щедрыми. Что говорится в «Мещанине во дворянстве»? Обогащайтесь, но оставайтесь на своем месте: иначе вы будете смешны и поставите под вопрос стабильность общественного порядка.
«Мы-то с тобой от ребра Людовика Святого, что ли, происходим?
— Замолчи, нахалка! Вечно вмешиваешься в разговор. Добра для дочки у меня припасено довольно, недостает только почета, вот я и хочу, чтоб она была маркизой...»[29]
А что в «Господине де Пурсоньяке»? Смешно быть дворянином и оставаться в Лимузине: нужно быть при дворе и служить королю.
А в «Дон Жуане»? «Поймите наконец, что дворянин, ведущий дурную жизнь, — это изверг естества, что добродетель — это первый признак благородства, что именам я придаю гораздо меньше значения, чем поступкам, и что сына какого-нибудь ключника, если он честный человек, я ставлю выше, чем сына короля, если он живет, как вы».**
Сочинения Мольера, разумеется, не сводятся к этой роли рупора или мегафона, ни даже к роли посредника. Его гений многообразен, он гораздо шире и богаче оттенками. Но нужно замечать непрекращающиеся совпадения между тем, что говорит в каждой комедии актер, и мыслями короля по поводу выбранного сюжета: думаю, не найдется ни единого исключения.
Версаль (II)
"Удовольствия Волшебного острова» открывают версальскую авантюру. Я говорю «авантюру», ибо все здесь непредсказуемо. Рождение и развитие Версаля объяснимы, только если отталкиваться от этого празднества.
Мы ошибемся, если подумаем, что место, где он проходил, явилось само собой. Напротив, и в этом первая особенность события: не было никакой причины тому, чтобы Версаль служил рамой первому великому празднеству, даваемому Королем-Солнцем. Не Версаль служит причиной для празднества: празднество породит Версаль. Ничто не предназначало ему стать тем огромным дворцом, который мы знаем. Скажем больше: все предназначало Версалю не быть тем, чем Людовик XIV его сделал.
Людовик XIII построил дворец, скромный, как сам король, «сооружением которого, — как говорит Бассомпьер с некоторой снисходительностью, — и простому дворянину не стоило бы гордиться». Этот дворец был скорее подсобным строением, чем жилищем, вряд ли чем-то большим, чем охотничий домик, поскольку король питал страсть к псовой охоте. Это прежде всего убежище меланхоличного отшельника. Сюда он удалялся, оставляя двор, он хотел, чтобы здесь жила мадемуазель де Лафайет, нежная и любезная женщина, к которой, как известно, король был так привязан, что он, враг пышности, мог желать здесь покоя, мира и безмятежности, вдалеке от двора и дел — только немного музыки. Здесь он хотел бы умереть, если бы медики ему позволили.
В начале своего царствования Людовик XIV, также хороший охотник, провел здесь некоторые работы, главным образом возведя два крыла со стороны переднего двора, построил конюшни и службы. Больше всего забот было отдано парку, где уже можно различить некоторые черты будущего, в частности, появилась первая оранжерея. Именно в парке, в домиках из кирпича, камня и кровельного сланца в чистейшем стиле Людовика XIII Король-Солнце отдыхал, как его отец, после охоты; и именно здесь он устраивал свидания с Лавальер, с гораздо большей легкостью, чем в Лувре, Тюильри или Сен-Жермене.
Итак, в 1664 году Версаль был для Людовика XIV лишь местом мечтаний и удовольствий. Здесь, не в Лувре, «пламенный король» воображал себя героем романа, и только желание созерцать этот свой образ увеличенным, обогащенным, умноженным вызвало к жизни «Удовольствия Волшебного острова», которые есть не что иное, как своего рода гипертрофия героического и галантного «я» Короля-Солнца.
Версаль в это время не был и не мог быть ничем иным; здесь, как мы уже видели и вновь увидим, всякое побуждение королевского «я» трансформируется в институцию и нам уже является во всем величии. Процесс, который в конце концов приведет к постройке дворца, с необратимостью запускается в этот миг. Кольбер не сможет ничего поделать.
Празднество окончено, и тотчас же все меняется — не суть, но масштаб. Версальская авантюра исходит из этого первого порыва, заданного празднеством, из первых построек, созданных в этом ключе. Это тоже барочные фантазии, пока без внутренней связи. Они пока не говорят ни о чем, кроме королевского удовольствия. Речь пока только о том, чтобы с радостным сердцем отдаваться на волю воображения. Сооружают грот Фетиды, прелестную барочную безделушку, вдохновленную Италией: ракушки, рокайли, разноцветные орнаменты из гальки и щебня, зеркала, тритоны, сирены, раковины, гротескные маски, «сияние хрусталя, твердого и жидкого», эффекты воды, каскады, струи и, напоследок, маленький гидравлический орган, как в Тиволи. «В шум воды и органную музыку вливается пение птичек, которые представлены, как живые, в ракушках в различных нишах и, посредством еще более необыкновенного искусства, сладостной этой музыке вторит эхо, и слух очарован не меньше, чем зрение».
Итальянизмы, забавы, радость изумления, капли бегущей и бьющей воды — все это здесь, восхитительно барочное,
Вблизи загадочного грота,
Где сладко дышится любви...
чтобы придать этому месту аромат поэтический и романтический — в противоположность тому, что мы приучены считать классицизмом. Но внимание! Перед этой изысканной бесполезностью весь свет в восхищении: не только Пелиссон и Фелибьен, для которых это ремесло, не только мадемуазель де Скюдери, для которой это жизнь, но Лафонтен, Мольер, Буало. Мифология служит здесь тому, чтобы напоминать, кто царит в этих местах: Аполлон в величии, а рядом нимфы, изваянные Жирардоном, Реньоденом и Тюби. Аполлон или его контртема, что прекрасно понимал Лафонтен: