—Скажите, пожалуйста, а девушек принимают в береговую оборону?
Подружка, с которой Лида сидела за одной партой, услышав ее вопрос, подошла к нам поближе и сказала вполголоса:
—Тебе, Лида, пора уже выходить замуж и рожать детей, а не служить в береговой обороне. Ты идешь домой или нет?
—Иди, я тебя догоню,— ответила Лида.
Замечание подруги не произвело на нее ни малейшего впечатления. Михеева и в самом деле выглядела вполне созревшей для материнства. Даже своеобразная прическа подчеркивала в ней строгую, неброскую красоту. Длинные волосы сзади были подвернуты внутрь и, казалось, в таком виде чем-то закреплены.
—Болтушка,— незлобиво заметила Лида.— Нет, а в самом деле, есть в ваших частях девушки?
—Конечно есть. Возьмите, например, санитарные части. Там медицинские сестры— женщины.
—Нет, я имею в виду не медицину, а другие специальности.
Хрусталева уже ушла домой. Я собирался было проводить Маринку и договориться о том, где и когда мы начнем занятия, но ее и след уже простыл. Видно, Лида все же заметила мою плохо скрытую досаду и сказала:
—Извините, что задержала вас. Догоняйте Хрусталеву. Она, наверное, ждет вас где-нибудь у выхода.
Я было поверил этому наивному с моей стороны предположению, наивному потому, что у Маринки, как я уже успел заметить, гордости было хоть отбавляй. У выхода школы Хрусталевой не оказалось. Все правильно. Так оно и должно быть. Ну нет, так нет. Лично мне все это безразлично. И если я сейчас зайду к ней домой, то лишь с единственной целью — согласовать дни и часы занятий по радиоделу.
Во дворе Хрусталевых меня встретила Анна Алексеевна.
—А, матрос? Заходи— гостем будешь.
—Я только на минуточку, поговорить с Маринкой по общественным делам.
—Она еще не пришла, хотя по времени уже должна быть дома. Подожди, если хочешь. А вот и она. Мы ее ждем со стороны улицы, а она из виноградника пожаловала. Уж не задержали ли тебя снова на горе?
—Нет. Заходила к Пуркаевым.
Анна Алексеевна сослалась на занятость делами и ушла в дом. Странное чувство овладело мною. Как будто я в чем-то провинился перед этой девушкой. И, удивительное дело, она, казалось, понимала мое состояние и терпеливо ждала, с чего я начну.
—Я рассчитывал, что после собрания мы пойдем домой вместе и по дороге договоримся о занятиях.
—И кто же расстроил ваши планы?
—Да Лида задержала.
Маринка промолчала. Я не люблю молчаливых реакций. Не люблю прежде всего за их неопределенность. Молчание может означать все что угодно: готовность выслушать твои доводы, согласие с ними, сомнение к правильности твоих суждений. Чаще же молчанием выражают осуждение. Как тут разобраться в этой смеси значений? На что можно опереться в состоянии невесомости? Ты хочешь привести аргументы и не можешь, так как не знаешь, что нужно аргументировать. Все это очень похоже на игру, в которой один партнер, с повязкой на глазах, должен поймать другого— с колокольчиком в руках. Ты идешь на звон колокольчика, но партнер оказывается в стороне, а иногда и сзади, с вытянутой вперед рукой. И если бы в молчании было только осуждение, а то в нем часто выражается еще и превосходство над тобой.
—В чем ты меня упрекаешь?— спросил я Маринку.
—С чего вы взяли, что я упрекаю вас?
Вот та неопределенность, которая присуща молчанию.
—Ладно, извини, пожалуйста, если что не так. Ты проводишь меня?
—Проведу за виноградник.
Как и вчера, мы шли по тропинке, которая разделяла виноградник на две части. Виноградные лозы, казалось, только теперь пробудились от зимней спячки. Еще вчера здесь стояли голые прутики, а сегодня на них появились буроватые почки, а кое-где и прорезающиеся листочки. Зато на обочинах тропинки во всю весеннюю мощь буйствовало разнотравье. Вытянув руки в стороны, я легонько касался молодых побегов виноградника. Они, проскользнув между разведенными пальцами, долго затем качали своими верхушками, словно недоумевали: «И ветра нет, а неспокойно».
Кончился виноградник, и мы вышли к каменистым уступам подножья горы.
—Вон лежат ваши папиросы,— указала рукой Маринка на пачку, выброшенную мною вчера.— Скажите честно, хотите курить?
—Хочу, но не буду. Если бы я нарушил слово, то перестал бы уважать себя. Говорят, что совесть человека ни с кем так не сговорчива, кар; со своим хозяином. Не знаю, может, это и так, но лично у меня отношения с ней строгие,— я только сейчас обратил внимание на то, что обращаюсь к Маринке на «ты» уже в третий, если не в пятый раз. И она не делает мне замечаний. Но сама говорит мне «вы».
—Интересно, где вы вычитали слова о сговорчивости совести с человеком?
—Не помню. Может, это моя фантазия,— сказал я, всматриваясь в какие-то развалины у берега моря.—Это что у вас, заброшенная стройка?
—Да, что-то в этом роде,— ответила Маринка.
—Любят же некоторые руководители выбрасывать деньги на ветер.
—Какой с них теперь спрос?
—Что, разбежались?
—Кто куда.
—А почему сразу за руку не схватили?
—Как бы не так, схватишь их, когда они разбежались еще пять веков тому назад.
Только теперь я понял, что Маринка меня разыгрывала. Ну откуда мне было знать, что это— руины древ них генуэзских башен? Рассмеялись мы оба: я— немного натянуто, Маринка— до слез. Немного успокоившись, Маринка сказала:
—Теперь я разыграю свою маму. Она у меня депутат горсовета и, сами знаете, несет определенную ответственность за порядок в городе. Сейчас приду и скажу: «Кто в городе хозяева?»— «Все,— ответит она и добавит,— в том числе и вы, юная гражданка Хрусталева».— «Это фактически, а юридически? Ты, дорогая мамочка. Так вот, на тебя поступила жалоба от военнослужащего Нагорного».— «Какая жалоба?» — встревожится она.— «Краснофлотец Нагорный, глядя на руины древних генуэзских башен, возмущался тем, что городские власти Балаклавы забросили стройку. Говорил, что нерадивых руководителей надо привлекать к строгой ответственности». Ну как?
—Здорово получится,— согласился я.— Но после этого мне нельзя будет показываться на глаза Анны Алексеевны.
—Ничего, покажетесь, если захотите.
—Маринка, если уж и придется гореть со стыда из-за этих чертовых башен, то хоть покажи мне их, а заодно и расскажи, что знаешь.
—Рассказать я в другой раз расскажу, но пойти к ним— я не пойду.
—Почему?
—Я не могу этого объяснить.
«Вот тебе и обмен знаниями»,— подумал я и сказал:
—Не веришь, значит. Ну что ж, это, как говорится, дело такое: хочу— верю, хочу— нет. Бывай, как говорит наш Михась.
3
Простившись с Маринкой, я неторопливо начал взбираться на гору, время от времени поглядывая на развалины башен. До них было около километра, и я уже начал подумывать, не изменить ли мне маршрут. Однако время было позднее, и я решил отложить свое знакомство с башнями на другое время.
В расположении нашего поста жизнь шла своим размеренным порядком. Все давно уже пообедали и теперь отдыхали. Музыченко нес вахту на посту наблюдения за окружающим воздушным пространством. У рации (так называли мы переносную портативную радиостанцию) дежурил Михась Лученок. Родом Михась был из Пинщины. С нами он чаще говорит на своем родном белорусском языке. Букву «с» в сочетании с некоторыми гласными произносит как очень мягкое «шь». Спросишь Лученка: «Сколько человек в отделении?»— «Шямёра» (семеро),— ответит. Или: «Отчего у тебя такие светлые брови и ресницы?»— «Мушиць ад сонейка» (должно быть, от солнышка).— «Как ты думаешь, Михась, будет ли в этом году сено?»— «Шёлета шена мушиць быть» (в этом году сено должно быть). Через час я должен сменять Лученка.
На площадке показался Демидченко. Увидев меня, он остановился. По его недоброму взгляду я понял, что дело мое— табак. Он даже не выслушает меня, а если и выслушает, то не захочет понять. Но я сознавал и другое— надо немедленно доложить о своем прибытии, доложить официально, по всем уставным правилам. Я быстро подбежал к Демидченко, приложил руку к бескозырке и бодрым тоном подчиненного произнес: