—Вот это да!— восхищенно сказал я. Лефер только улыбался и продолжал долбить камень. Время от времени он останавливался, выпрямлялся и, держа могучими руками лом, говорил:
—В этом деле без расчета никак нельзя. Меня сначала заинтересовало, как ты поддеваешь ломом. Ловко получалось. Ну а потом нужно было иначе.
На оставшиеся полметра ушло почти столько же времени, сколько было потрачено на все остальное. Отбивая уже непосредственно от скалы последние куски осыпи, Лефер часто останавливался и внимательно всматривался в каменную стенку.
—Что, Леферушка?— прекращал я сгребать лопатой камни и спрашивал Сугако.
—Погодь, Николушка. Погодь еще маленько.— Лефер отвалил от скалы последнюю глыбу, еще раз внимательно всмотрелся и сказал:— А ну-ка, глянь сюда. А теперь сюда.
Я увидел совершенно четкий рисунок поперечного среза бывшей траншеи в скале. Конечно же, эта траншея была выдолблена много десятков лет тому назад, а потом постепенно, под влиянием ветров и дождей засыпана. Кто и когда выполнил эту титаническую, нечеловеческую работу? Не дает ответа, молчит скала— немой свидетель улегшихся человеческих страстей и отшумевших битв.
—Леферушка, милый! Да ты ж золотой человек!— В восторге от сделанного открытия начал я крепко обнимать Сугако.— Да ты представляешь, что ты сделал? Нет, скажи, представляешь?
—Николушка,— стыдливо отвечал Лефер, делая слабые попытки освободиться от объятий.
—Все, баста! Сейчас же идем к нашему командиру. Пусть объявляет тебе благодарность.
Сугако, к моему удивлению, перестал улыбаться и даже, как мне показалось, посуровел.
—Лефер, ну извини, если что не так.
—Не понял, значит, ты меня,— приглушенно ответил Сугако.— Благодарность... Да разве ж в этом дело?
—Ну извини, прошу тебя, Лефер.
Сугако осторожно прислонил к скалистой стене лом, словно это была хрупкая вещь, и медленно пошел к противоположному краю площадки. Ну кто мог предположить, что он так прореагирует на мои слова? Я же ничего плохого ему не сказал. Напротив, хотелось отблагодарить человека. Как это он сказал: «Не понял ты меня». Неужели и в самом деле не понял его? Тогда, может быть, так оно и было. Зато теперь, дорогой мой Леферушка, я, кажется, начинаю тебя понимать. И ничего, что ты сейчас обиделся, это пройдет. Как хорошо, когда ты открываешь что-нибудь новое. Я видел глаза Сугако, когда он говорил: «Погодь еще маленько. А ну-ка, глянь сюда». Это были глаза человека, открывшего новое. Одухотворенные глаза. Я тоже открыл сегодня новое, открыл характер Лефера. И я тоже могу этим гордиться, как гордится сейчас своим маленьким открытием Лефер, хотя он и делает вид, что сердится.
6
Каждый раз при приеме дежурства у меня появляется какое-то не совсем ясное для меня чувство. Это не страх перед частыми тревогами, не растерянность, связанная с ожиданием грозных событий, а чувство, которое возникает у человека, услышавшего в темноте шепот незнакомых людей и упоминание имени дорогого для тебя человека. Ты еще не знаешь, кто эти люди и что они замышляют, но чувствуешь, что все это делается неспроста и человек может оказаться в беде. У тебя до предела напрягается слух и зрение, лихорадочно работает мозг, чтобы узнать, разгадать, откуда и какая может прийти неожиданность. Я не люблю доказывать свою привязанность к человеку словами. Слова, что шелуха. Их можно произносить десятки и даже сотни раз, но от этого вес их не увеличивается. Более того, чем больше сказано, чем больше нагромождено их, тем горше становится, если вдруг оказывается, что слова— всего лишь пыль, поднятая вихрем. Я не люблю, когда слова-пустоцветы подслащивают. Это все равно, что брызгать водой осевшую пыль. Стоит после этого пригреть солнцу, и пыль снова приобретет свой прежний вид. Первый же вихрь поднимет ее в воздух, и голубые краски неба потускнеют. После этого она, медленно оседая, будет покрывать серой вуалью чистые окна домов, набережные и тротуары, зеленые листья растений. Долго придется ждать, пока ливень не смоет и не унесет ее с бурлящими потоками воды в низины и овраги, а оттуда — в реки и моря. Я не люблю слов-пустоцветов. Мне по душе дела, которые не требуют пояснений и после которых становится чисто и светло, как после освежающего дождя. Всплыли в памяти слова Анны Алексеевны: «У нас тут разное болтают. Договор с Германией— договором, а случиться может всякое». Возможно, поэтому меня не покидает чувство настороженности, и не только не покидает, а с каждым новым дежурством все больше усиливается. Я внимательно прислушиваюсь к многоголосому хору морзянок, как будто именно в них могли появиться первые признаки надвигающейся опасности. Почти рядом с моей рабочей волной появились сигналы какой-то радиостанции. Сигналы были слабыми и тонкими, как у только что вылупившегося цыпленка. Поворачиваю ручку настройки чуть вправо, и сигналы становятся громкими. Передавались позывные радиостанции крейсера «Червона Украина». Ответить ей позывными своей рации? Нельзя. Дисциплина в эфире очень строгая. К нарушителям ее применяются самые строгие меры наказания.
Уже почти час, как я дежурю. Дежурство спокойное. О военной обстановке можно судить не только по содержанию передаваемых радиограмм, но и по тому, как они передаются. Опытные графологи могут определить, в каком состоянии человек писал письмо, не читая, а лишь бегло взглянув на его текст. Так и в работе радистов. Почерки почерками. Но в самих передачах радиограмм есть и нечто другое, своеобразная интонация, по которой опытные специалисты определяют психологическое состояние радистов и косвенно военную обстановку в целом.
В такое время, как сейчас, войсковые радиостанции работают мало. В наушниках слышится привычный фоновый шум да редкие потрескивания. Лишь в грозу, сопровождающуюся мощными электрическими разрядами, треск бывает такой сильный, что наушники приходится сдвигать в сторону от ушных раковин. В такие минуты стоит чуть зазеваться и в ушах так засверлит, что приходится сбрасывать наушники, вставлять в ушные раковины пальцы и долго ими чесаться, пока не пройдет зуд. Сейчас небо ясное, на нем нет ни одного облачка. Но странное дело, в наушниках появился треск. Так бывает еще ж тогда, когда в электрической цепи рации ослабляются контакты между проводами. Я проверил контакты, но треск продолжался. Значит, где-то идет гроза. И действительно через какие-нибудь полчаса на горизонте появилась туча, а еще минут через двадцать она закрыла полнеба и засверкала ослепительными молниями. В грозу вести прием опасно. Опасно вдвойне, когда работающая радиостанция находится на возвышенности. И совсем опасно, когда к ней подключена высокая наружная антенна. Я уже собирался было просить у дивизионной рации разрешения на перерыв в работе, как заметил, что треск в наушниках начал ослабевать, а вместе с этим начали ослабевать и сигналы работавших станций. Через пять минут приемник уже не работал. О передатчике и говорить не приходилось. Меня бросило в жар. Что могло быть причиной выхода из строя рации? Причин могло быть много, и первая из них— истощение источника электропитания. Таким источником у нас были сухие анодные батареи, БАС-90, как они официально именовались. Я измерил напряжение в анодной цепи. Оно оказалось ниже критического. Отработал наш источник электропитания. Требуется замена. Две запасные батареи, завернутые в плотную серую бумагу, хранились у нас рядом с рацией. При приеме дежурств пакета с батареями мы не разворачивали, а лишь посмотрим, бывало, на него, убедимся, что все на месте, и расписываемся в вахтенном журнале. Сейчас же, перед тем, как развернуть пакет, у меня почему-то возникло неясное чувство тревоги. Не знаю, чем это можно было объяснить. То ли надвигавшаяся гроза так повлияла на меня, то ли выход из строя рации сказался на моем психологическом состоянии. А может, чувство тревоги вызвало большое жирное пятно, видневшееся на серой бумаге. Я развернул пакет и похолодел от ужаса. Бумага спаялась с растопившейся смолой. Элементы батареи были наполовину оголены, концы проводов, лишенные изоляции, касались друг друга и, казалось, молчаливо упрекали меня в небрежности, халатности и, боялся признаться самому себе, преступности. Не оставалось сомнения, что в запасных батареях произошло короткое замыкание и они вышли из строя. Но кто мог сделать это? Кто снял с концов изоляционную ленту? Я хорошо помню, что в первое свое дежурство разворачивали пакет, чтобы убедиться, что все в исправности. Концы батарей были изолированы и никаких признаков короткого замыкания тогда не было. Сколько же времени прошло с того дежурства? Три дня. И вот пожалуйста. Я почти машинально, скорее по привычке, чем по необходимости, измерил напряжение на выводных концах батареи. Стрелка вольтметра едва шевельнулась. В отработавших батареях напряжение было больше, чем в запасных. Что же делать? Тут думай не думай, а нужно немедленно докладывать Демидченко. Разыскал я его на площадке. Приготовился к двум надвигавшимся грозам: одной— природной, которая метала синие молнии и пугала пока еще приглушенными раскатами грома, другой— командирской. Сейчас начнется такое, чему не позавидует и сам Лев Яковлевич. К моему большому удивлению, Демидченко не только не стал кричать, но даже улыбнулся. Припомнилась первая встреча с Маринкой и то, как он расспрашивал девушку в расположении поста. Тогда он тоже улыбался. Но то была дьявольская улыбка. Теперь я легко определяю его состояние по зрачкам и белым пятнам на шее. Не будет мне пощады. Что из того, что изоляционную ленту снял с анодных батарей не я, а кто-то другой? Формально вина лежит на мне. Почему только формально? Фактически тоже. Проверил бы я, скажем, пакет, когда принимал дежурство от Лученка, все выяснилось бы раньше, до истощения источника электропитания. Мы, возможно, успели бы заменить батареи и связь со штабом не была бы прервана. Я посмотрел в лицо Демидченко еще раз, пытаясь определить, какое будет принято решение. В его взгляде был один вопрос: «И что же теперь будем делать?» Этот вопрос не надо было расшифровывать, и я ответил: