— Ты еще слышал?
— Прекрасно! И вот чувствую: задело глаз. И вижу, как его заволакивает темь. Боль дикая уже где-то внутри его. Я лег.
От автомашины нашей, конечно, один пшик. Шофер убит. Радистка ранена. Ползком перевалился я через бруствер. Только думаю: «Вот и ранить-то как следует не могут!»
И вновь попал в медсанбат. В палате один раненный в голову офицер лежит. Рука у него автоматически поднимается к черепу и опускается. И опять конвульсивно он поднимает руку — и опять она бессильно падает. Глаза у него уже остановились. Одним глазом я присмотрелся получше — даже вздрогнул: то был мой бывший сотоварищ, командир, с которым мы расскандалились. Вот где встретились снова… Помню его смерть, каковой я не желал для него. Он вытянулся, затих с каким-то всхрипом. Наряду с этим я вижу и другого: тот стрелял своему товарищу в затылок.
— Это — другой разговор, Иван, — сказал жестко Костя.
— За что? — спросил Антон.
— Бежал с поля боя. Неву переплыл. В обратную сторону.
— Тоже затмение. Подвиг — Неву переплыть.
— И его расстреляли. Перед строем.
— Ну, дальше, Ванюшка.
— И вот некому работать с радиостанциями: нет радистов. Командир полка был ранен, стал командовать командир батальона. Заехав в медсанбат, спросил у меня: «Ты можешь нам помочь?» — «Конечно, могу!» Из медсанбата быстро с шестой, или седьмой батареей (уж не помню в точности) опять пошел… Состояние подавленное… Немцы опять нас прижали… Поддерживать пехоту нечем. Тридцатый корпус откатывается в село Рыбацкое. Я раненый еще восемь дней работал с батареей. И вот за это мне дали орден Славы — только-только утвердили в Москве его статут. Я чуть ли не двухтысячный номер получил — в числе первых…
Махалов уточнил:
— Ну, Москва сильно обрубила: так, морякам орден Славы не давали, а давали зато медаль Ушакова и орден Красного Знамени с порядковыми номерами: первый, второй, третий, четвертый… У нас, например, Горюновский, командир катера, вместе со своей командой проводили на катере разведку. На Днестре. Немцы их заметили. Разведчики попрыгали в воду. В камыши. Рассредоточились. Горюновский принял огонь на себя, отвлекал немцев. А его команда тем временем — в катер — и айда. Без него уехали. Он вооруженный, в одежде, поплыл на Днестре. Проплыл двенадцать километров. Но не туда, куда нужно, попал — выплыл на немецкий берег. В Аккерман. Походил, походил по Аккерману, разузнал, что надо, пошел обратно, поплыл снова… Снова двенадцать километров… Ночью… И его наградили лишь медалью Ушакова, от которой он отказался месяц назад, считая, что его незаслуженно тогда наградили. А парторг, не участвовавший в этой операции, получил орден Красного Знамени. Вот, ты говоришь, и цена той медали и этого ордена.
— Что поделаешь, мил-человек, значит, ты находчивый, а не я. И во время войны таких много было. Дай мне сыру, если так.
— Съешь, Ванюшка, ради смеху.
XIX
— Мы остановились, по-моему, на моем глазном ранении?
— Да, последним, ты говорил.
— В силу того, что я ранен, голова моя вся обмотана бинтами, я иду в гарнизонную поликлинику, не в госпиталь, а в поликлинику. И вот я уже топаю в Ленинград. В валенках. Подбрасывают меня в город. Осматривает меня какой-то подполковник. Строго говорит мне: «Немедленно в госпиталь, если не хотите ослепнуть на 2 глаза». Зрительный нерв у нас один. А вот этого обстоятельства я не знал. Был легкомысленный… Молодой… Не верил ни во что. Ведь меня вылечивали!
— А я только сейчас от тебя узнал это, — сказал Костя.
— Я все-таки не послушался его. Вышел вон из поликлиники. И вот от Московского проспекта и до того самого места, где меня ранило, топал пешком. В валенках. А валенки мои — не валенки, а мука! Эрзац и что-то еще. Ноги все испрели. Есть захотел. Банку консервов разбил об острый камень. Поднес ее, разбитую, ко рту и так высасывал из нее консервы. Своих не вижу на передовой. Спрашиваю у солдатиков: «Где же наши?» Говорят: «Отошли». Я стал искать. Полушубок на мне новенький, но весь испачкан кровью: кровоточит и кровоточит из головы, хоть и весь я забинтованный, как положено.
— «Черт знает, что, — подумал я с испугом. — Оказался вроде дезертира». Сел в попутную машину. Контрольный пункт, остановил. Когда здесь я показал увольнительную и направление подполковника: «Срочно госпитализировать», мне сказали: «Ну, ладно, поезжайте. Только как Вы доберетесь до себя…»
И вдруг окликают: «Иван!» Вижу: Степаненко! — «Ты как здесь очутился?» Вместе поехали. Заночевали где-то на Московском проспекте. Не то Степанов… Не то Степаненко… Кто он? Не помню сейчас.
— Наплевать, Ваня.
— Я на кухне, где-то на печке, проспал ночь. Приехали наутро в свою часть. И вот сержант так неприятно посмотрел на меня и попрекнул: «Еще ему орден дали!»
— А кто об этом разговаривал, кроме тыловиков.
— Меня это очень обозлило, я показал ему направление, предписание. Меня — на машину, опять в гарнизонную поликлинику. И вот уж опять встречает тот подполковник: толи он один был или посменно так было…
— Один был, Ваня: людей не хватало.
— «Ты что же, сынок, хочешь слепым быть?!» И до меня в этот раз дошло. Это заведение было на Кировском проспекте. Улица Скороходова и Кировский проспект — угловое здание. И тут встречаю уже двух забинтованных солдат. Я жду своей очереди. И вдруг слышу знакомый голос.
— Мужской или женский голос?
— Женский. Подумал: «Настя (моя соученица)! Она так разговаривает». И вдруг: «Ой!» Она бросается ко мне.
— Ванюшка, это самая романтическая история.
— Да, романтическая, хотя у нее чуть ноги кривили…
— Какое это имеет значение!
— Ну, не говори, имело все-таки…
— Ой, умора! Какой же ты, право, еще ребенок!
— И вот снова — в который раз! — Положили меня. Общего наркоза нет. С глазами дело сложное. Я пролежал в общей сложности девять месяцев. Шесть операций сделали, а осколок из глаза не могли удалить.
— Магнитом не тащили?
— Тащили. Потом вытащили. Осколком оказалась медная проволока.
— С ума сойти!
— И размером полтора сантиметра.
— Рубашка на мне мокрая была. Врач: «Смотри сюда! Смотри сюда!» А я смотреть не могу. Только теперь я понял сложность глазной операции. Закладывается кергут. Шесть ассистентов и один оператор. И как за веревочку дергают за кергут; куда надо, туда и поворачивают глаз.
Что такое послеоперационный период? Песок на глаза. И чтобы никуда не поворачиваться. И бинты на глазах. Когда включают свет, тебя как током бьет. Тут мне хочется рассказать, что в этот период я любил очень сильно девушку Валю. Очень интересная женщина, девушка…
— Конечно, она была тогда девушка.
— Я ее сейчас видел в городе случайно. С взрослой дочкой. И чуть за ней не побежал. Это можно писать роман… И вот эта сторона до сих пор в душе стоит. Прошло двадцать два года и даже не было никакой связи с женщиной!
Я лежу после второй или третьей (боюсь сказать) глазной операции, Настя принесла письма от матери. И Настя приходит и говорит: «Вернулись партизаны в Ленинград». Потом, что встретила Валю Тихонову и что в очке моего противогаза ее фотокарточку нашла. Эта фотокарточка Вали была мной действительно замурована в очко противогаза. Она была ржавая, какую в ретушь у нас уже не принимают. Я ухаживал за Валей, а потом — она за мной. И я сказал ей саму грубую пошлость, когда она как-то попросила проводить ее: «Сама дойдешь — не маленькая». Вот ее карточку я пронес через весь фронт. И вдруг Настя говорит мне, что видела ее. Я — без движения лежу. Все попроси. Сам, без посторонней помощи, я сделать ничего не могу. Шефы приходили к нам несколько раз. И тут чувствую: кто-то надо мной стоит. Не как-нибудь стоит…
— Чувство, чувство.
— Да. И еще про один момент расскажу вам. Я долго не мог написать матери, с глазом или без глаза. И так три месяца. Опять операция — безрезультатно. И вот лежу весь завязанный в бинтах. И слышу: Потоцкая, наша школьная учительница. Пробилась ко мне. Вот с этого я начал свой рассказ — об этой моей воспитательнице. Сохранил на всю жизнь ее имя, ее голос. Она подошла ко мне, лежачему. Она только погладила меня. Я не мог дольше вынести. Меня всего скрывали бинты… Но я так разрыдался… Нас двое только раненых было в этот час в палате…