— Так и можно проглядеть вакханалию, — заметила Евгения Павловна, — не обижайся, брат. — И остановила Звездина, пытавшегося опять включиться в спор. — Что, Васька — кот? Васька — кот. Ты чего закрутился? — шутливо-серьез-но обращалась она к нему. — Н-на, хлябни, морсу! Христос с тобой. Хлябни! Еще, матушка.
— Ему пора отчаливать — довольно назюзюкался, — сказала Нина Павловна сухо.
— А-а, присудила свое судейское решение! Сейчас подчинюсь… — Он отпил еще из стакана — и совсем нос повесил. Никто им не интересовался. Он был неинтересен всем, хотя он и еще надеялся на что-то, ерзал на стуле и злился. Особенно раздражал его нафуфыренный градостроитель (от всяких начальников-чинуш он натерпелся несказанно сколько — будь его воля, всех бы вывел на чистую воду!).
Между тем Володя и Алла увлеченно судачили о чем-то другом.
— И я покраснел. Он меня понял. И я его понял.
— Ну, Вам, конечно, сделают исключение. Вам такому да не сделать…
— В Москве я больше хорошеньких видел.
— В Киеве их еще больше, я уверена.
— Там условия позволяют и располагают к этому.
— Киев мне жутко понравился.
— Вот куда поедем или полетим летом. — Сказав это, Вика оттопырила ладошку с лепестками пальчиков. И покрутила ею в воздухе.
— Я прочел книгу Аксиоти о Греции двадцатого века, — сказал Никита. — Вывод: на качелях вечных — норма жизни у людей; что ими создается, то и разрушается бессмысленно, с треском. И к тому же это обставляется законами. А народ практический обделен. Как бы не хороши были законы.
— Но в тридцать шестом король Греции Метаксас разогнал парламент, стал диктатором; он назвал это возвышенно — «третьим возрождением», — уточнил Николай. — И тогда же в Испании Франко, тоже генерал, замятежничал.
— Имущие не хотят терять власть, — сказал Костя. — Редко кто отказывается от нее.
— Маэстро, у нас, в России, Николай Второй отказался. И что получилось?
— Что, юноша? Нашлись другие деятели. Образованные и не очень.
Засмеялись.
— Костя, прошу, кончай антимонию, а! — взывала Инга. — От греха подальше.
Его вольнословие и поведение пугали ее могущим быть последствием. Так их друг, Генка Ивашев подзалетел на год в тюрьму. Раз они, приятели, шумно веселились в столовке, превращенной в питейное заведение, и какой-то хмурый полковник начал стыдить их, молодежь. Да еще поставил по стойке «смирно!» Генку — его-то, безрукого, потерявшего руку в бою, кавалера двух орденов славы! Наорал на него! Естественно, пальцы здоровой правой руки Кости сами собой сжались в увесистый кулак, и он двинул им по обидчику… Вот недавно Генка был освобожден.
Костя же пока не мог остановиться — распространялся дальше:
— «Наибольшие опасности возникают при исполнении стандартных положений» — аксиома. Так? Теория всегда стройнее практики. И бойтесь копий. Копия — не оригинал. Ценен подлинник. Тот или те, кто копирует модели жития и дела по принципу повтора, теряют самобытность, вхолостую, считай, буксуют на месте.
— Ну, ты молоток: даже популярно объясняешь, — похвалил Николай.
— Я так понимаю, — не отставал и Никита, — что свобода в обществе — не прихоть чья-то; она не должна привносить в жизнь хаос и неуправляемость, стать словесной демократией.
— Да, вы заметьте, обычная вещь, что нормальный человек в душе костит себя направо и налево, если в чем-то надурил.
— Как водится у нас. Скорее дурь уходит…
— Но никакое правительство не признает себя виноватым в данное время, а говорит об ошибках прошлых лет.
— Костя, кончай, или я уйду!
— Сейчас, сейчас. Что касается культа личности. Ведь как для возвеличивания Сталина в свое время все делалось и оправдывалось официально, так ныне с таким же рвением уничтожается миф о нем. Мифом о Сталине погоняли народ.
— Подождите, и я скажу, — заторопилась Нина Павловна. — Почти анекдот…В суде нашем разбиралось одно простенькое дело. Нужный договор подписал тот человек, кто юридически не имел права его подписывать. Начались, как обычно, отнекивания, ссылки на кого-то еще, высказывались недоумения. Прокурор слушал, слушал препиравшихся, да и сказал всердцах: — «Ну, что конь об четырех ногах может спотыкаться — это известно мне; но чтоб спотыкалась вся конюшня — этого не бывало».
— Как можете Вы, Нина Павловна! Фу! Не люблю Вас…
— А что, Иннушка…У некоторых молодых бывает такая романтика (по собственной дочери сужу): не люблю, и все; не хочу, да и только. А знаете, было, что Звездин, писал мне письма с фронта с такой припиской-концовкой: — «Смерть фашистам и соседу Василю!» Василий некогда ухаживал за мной, да Звездин перебил… Тот погиб, а этот, Звездин, звездит иногда по пьяни…Бултыхается неисправимо…Не помочь ему…
Произошла какая-то затишка в разговоре.
Зато под звон бокалов, вилок и тарелок светлоликая Вика встрепенулась и лукаво прищурила близорукие глаза:
— А кто-нибудь из вас пойдет опять добровольцем?
— Куда? И зачем? — Николай был удивлен ее вопросом.
— Конечно же, в Египет…Поскольку, сами знаете, Суэц национализирован, и страны Запада напали на Египет, и все заговорили о добровольцах, как дробровольничали когда-то в Испании — я слышала о знакомой методистке… Да и был там тоже Хэмингуей — любимый мой писатель…
— Ну, ему на поклонниц повезло, — проговорил Николай. — Испанские коммунисты уже пересмотрели свою позицию по отношению к диктатуре Франко и, предполагается, вскоре испанские беженцы вернутся домой… Близкий мне приятель собирает материал и пишет о тех событиях…
— Так кто же пойдет добровольно?.. — Не отстала Вика. — А Вы, Константин?
— Нет, увольте — я не пожарник, — сказал Костя. — Меня не меньше тревожит кавардак в Венгрии: я освобождал ее от гитлеровцев и хортистов. Мы — наше поколение — спо-койны совестью; мы — павшие и живые — исполнили по совести первейший наш долг — защитили свое отечество, свой дом; пускай и все правдолюбцы также, не маясь, не злобствуя корысти ради, послужат народу своему, а не какой-то идеи фикс. Тогда мы и поговорим.
На него-то, говорившего, блеснул взглядом сосед Лихо-деева (по столу) — уравновешенный мужчина-молчальник, но не сказал покамест ничего.
— А я, пожалуй, стал бы добровольцем, — признался Лущин, отчего Евгения Павловна аж охнула — от неожиданности его признания.
— Не пугайтесь: юноша блефует, — успокоил всех Махалов. — Он не сможет.
— Отчего же не смогу, маэстро? Ты не говори. Ведь я — бывший танкист!
— Тебя, Коля, авторы прежде сожрут. Есть у тебя пристанище — очаг, жена и двое детей. Или ты действительно избрал путь моралиста-обновленца?..
На это Лущин только улыбался широко, доверчиво, любя всех-всех.
IV
Нередко, когда хочешь что-то умалить разговором и забыть, случается совсем обратное: вот разговариваешь и чувствуешь, что в душе становится еще постыдней, беспокойней. Порой — из-за чего-нибудь пустяшного. Такое почувствовал и Махалов, только что все насытились и наговорились, и даже налюбезничались, и, соответственно, зауспокоились оттого, что вроде бы нужное дело сделано.
И опять он магнетически взглянул на молчаливого гостя, будто с пристыженным чувством за ребяческую в себе и прущуюся вон эйфорию перед наступающим новым духом времени — не ошибиться бы в том по наитию. Он потому пристальней взглянул на незнакомца, что от того исходили великое спокойствие и уверенность так же, как и от нового знакомого — высокорослого, плечистого Иконникова, морского капитана третьего ранга, военного проводчика английских кораблей в Мурманск. Иконников, как политиче-ский заключенный, отсидел (по навету недоброжелателя, которого знал) в колонии под Магаданом десять лет; он был ложно обвинен по трем смехотворным статьям — как то: связь с английской разведкой (при обыске у него на-шли портсигар с гравировкой на английском языке — подарок от боевого английского капитана), попытка поку-шения на Сталина (кортик) и еще нечто подобное. О, слепая Фемида!