Когда я еще пребывал в куттабе и мои познания в грамоте были слабы, я стремился к общению с образованными людьми, искусными в сочинении прозы и стихов, пробуя свои силы в составлении посланий, читал один за другим диваны разных поэтов и с утра до вечера сидел с учителями. Наконец я стал так умен и учен, что казалось, в венах моих течет не кровь, а некая субстанция, составленная из смеси духовных наук, а пульс мой бьется по всем правилам стихосложения, без всякого упущения или нарушения. Мне было достаточно одного беглого взгляда, чтобы проникнуть в самую суть вещей, мне хватало краткого мгновения, чтобы запомнить любое сочинение. А сам я сделался подобным чистому эфиру, — так бледен и худ был я, — но зато науки нашли во мне достойный сосуд. И стал я прозрачен от истощения, но не так, как лед, от которого не возожжешь огня, ибо во мне горело пламя усердия и старания, и согнулся и сгорбился я, но вовсе не так, как осел, нагруженный книгами, а как достойный юноша, обремененный познаниями.
Я побеждал само красноречие, поражая его копьем риторики, я улавливал его в силки, словно птицу, что запуталась ногами в сетях птицелова. Обуреваемый гордыней, я тешил себя, выискивая то одно, то другое редкое и непонятное невеждам слово.
Тогда же я познал любовь, ибо был еще молод, и эта страсть увеличила мое старание и прилежание. Но вдруг, когда моя любовь была в самом разгаре, почувствовал я необоримую скуку и великую тоску и докуку. И случилось так, что скончалась моя любимая, и я, пораженный горем, стал оплакивать ее, прогуливаясь в саду, но слова стихов будто ускользали от меня. Тогда я, удалившись от всех, произнес:
Смерть настигла антилопу молодую;
О покойнице газели я тоскую.
Потом, оправдываясь в том, что почувствовал скуку, я сказал:
Покидал тебя я вдруг в тоске гнетущей,
Хоть прогнал бы я немедля мысль дурную…
Тут я, не в силах подобрать нужное слово, остановился и умолк. И вдруг я увидел у самых дверей сада всадника на вороном коне, и такого же цвета пушок покрывал его лицо. Он выпрямился в седле, воткнув в землю копье и опершись на него, посмотрел на меня и крикнул: «Что, нелегкое ремесло — стихотворство, о молодец из сынов человеческих?» Я ответил ему: «Клянусь твоим отцом, нужное слово труднее выловить, чем рыбу, и иной раз человеческому разуму, и даже разуму поэта, бывает это невозможно». Тогда он промолвил: «Не печалься, я подскажу тебе. Продолжи такими словами:
Так юнец тоскует от благополучья,
В пресыщенье проклиная жизнь земную».
В восторге я воскликнул: «Я готов заплатить за эти слова жизнью своего отца! Кто ты такой?» И он ответил: «Кличут меня Зухайр ибн Нумайр, и я из благородного племени джиннов Ашджа, которому земное племя, прозывающееся так же, не годится даже на подметки сандалий!» Тогда я вопросил: «Что же побудило тебя изменить вид и предстать предо мной в облике всадника из рода человеческого?» Он промолвил в ответ: «Мне хотелось подружиться с тобой, и я почувствовал жалость к тебе, видя, как ты мучишься из-за этих пустяков и нелепиц». И я радостно приветствовал его такими словами: «Добро пожаловать, обладатель светлого лика! Ты нашел сердце, что бьется склонностью к тебе, и любовь, питаемую твоею близостью и добротою!»
Мы беседовали с ним некоторое время, а потом он сказал: «Когда тебе придется туго, ты будешь тонуть в словесном море и захочешь позвать меня, скажи такие стихи:
О Азза, я зову Зухайра неспроста:
Влечет его моя влюбленная мечта.
О Азза, если назовут мою любовь,
Мне кажется, ее целую я в уста.
Я посещаю тех, кто вспомнил обо мне,
И в отдалении любовь моя чиста».
Сказав это, он поднял на дыбы своего вороного, перескочил через стену сада и скрылся, покинув меня.
С тех пор, о Абу Бакр, когда я не могу найти подходящего слова, путаюсь и сбиваюсь с дороги, как частенько бывает с любым поэтом, либо плетусь в хвосте у древних, что также у нас не редкость, я всегда произношу те стихи, и мой друг и спаситель-джинн предстает предо мною. И тогда я прямиком иду к тому, чего добивался, я моего скудного таланта оказывается достаточно для того, чтобы привести меня к цели. Наша дружба с Зухайром окрепла, и о ней можно было бы поведать множество чудесных историй, если бы я не опасался сделать рассказ мой слишком длинным, подобным историям некоторых моих собратьев. Я сообщу тебе лишь самые удивительные вещи.
Однажды мы с Зухайром читали друг другу стихи разных поэтов и припоминали повествования о красноречивых людях и о тех джиннах и духах, которые им в этом помогали, не требуя возмещения и платы. Я спросил у Зухайра: «О друг и покровитель, который дороже мне моей матери и отца, не сможешь ли ты устроить так, чтобы встретиться нам с кем-нибудь из этих джиннов и духов? Может быть, я переманю кого на свою сторону, чтобы мой соперник остался без помощника?» Но Зухайр ответствовал: «Об этом не может быть и речи, и даже на то, чтобы показать тебе страну джиннов, я должен спросить у нашего шейха позволения и согласия». Он тотчас же взлетел в небеса и вернулся во мгновение, сказав, что шейх дал свое милостивое разрешение, и прибавил: «А теперь садись со мной на моего коня». И не успел я взобраться в седло, как конь его помчал нас, то пересекая одну пустыню за другой, то поднимаясь в воздух, словно птица. Наконец я заметил землю, не похожую на нашу землю, и вдохнул воздух, отличающийся от нашего воздуха. В том краю прозябали густолистые деревья, благовонные цветы и травы, точно такие, как описывали наши велеречивые поэты. Зухайр сказал мне: «О Абу Амир, ты находишься сейчас в стране джиннов. С кого хотел бы ты начать знакомство?» Я отвечал ему: «Нам должно предпочитать проповедников и благочестивцев, по мне больше по душе поэты».
Тогда Зухайр осведомился: «Какого же духа-покровителя ты хотел бы увидеть?» Я воскликнул: «Я желаю увидеть духа-покровителя Имруулькайса!» И мой проводник, повернув коня, направился к воспетой Имруулькайсом долине Сакт аль-Лива, а потом к излюбленному им ущелью, либо к другому подобному месту, где, как и должно быть согласно словам поэтов, возвышались огромные деревья, окруженные неизбежной молодой порослью, и на ветвях без конца заливались всем надоевшие певчие птицы.
Тут Зухайр крикнул: «Эй, дух-покровитель Имруулькайса! Эй, Утайба ибн Науфаль[150]! Заклинаю тебя известным каждому Сакт аль-Лива, и набившим оскомину Хаумалем[151], и печально знаменитым днем Дарат Джульджуля[152]! Покажи нам свой лик, прочти нам свои стихи, послушай вирши этого сына человеческого, что от страха едва не лишился чувства и сознания, и покажи нам свое непревзойденное искусство и умение!» И пред нами предстал всадник на коне, золотистом, словно светлое пламя, и сказал: «Да приветствует тебя Аллах, о Зухайр! Да приветствует он твоего спутника! Но что я вижу! Ужель этот тщедушный щеголь и есть прославленный молодец среди арабских поэтов из рода человеческого? И этому-то ты помогаешь? Не таков был мой поэт — царь кочевых арабов!» Уязвленный его словами, я промолвил: «Да, я он самый и есть! Может я и тщедушен, но какой во мне огонь, о Утайба!» И тогда Утайба воскликнул: «Читай стихи, горе тебе, смертный!» Но я возразил: «Господину поэтов больше пристало начинать!» Тогда он, подняв очи горе, затрепетал от прилива вдохновения, натянул поводья золотистого коня и ударил его бичом. Конь взвился на дыбы и унес всадника далеко от нас, но тот снова повернул его и, помчавшись к нам, наставил на нас копье. Внезапно остановившись, он произнес: