— И все?
— Для нее это немало. Ну, конечно, есть еще другие радости: покрасоваться нарядами, посмотреть чужие наряды, высмеять их и тут же скопировать самой, а затем предпринять сверхусилия и превзойти их. Знаешь, как это захватывает! Тут развертывается настоящее состязание, которое бывает поострее скачек в цирке, только оно похоже на бег без финиша.
— А тебе чужд такой азарт?
— Если бы я могла затмить роскошью твою Эмилию, я с головою ушла бы в эту дуэль, хотя и понимаю глупость подобной борьбы, но соперничать с рабынями не желаю.
— Однако у Эмилии ты одно состязание уже выиграла.
— Я не обольщаюсь на этот счет. Я знаю, что, если бы не случай, затея твоей жены провалилась бы. Вообще-то, тебя соблазнить невозможно. Нечасто, но я встречала таких мужчин. Сердца других непрочны: их вскроет любая женская отмычка, ты же похож на замок с секретом, к которому подходит лишь единственный ключ. Вся моя заслуга — не в красоте, уме или искусстве танцевать, а в том, что я оказалась именно этим ключом.
— Поэтический вкус тебе явно изменил, едва твои помыслы переключились на лавочника.
— Мое сравненье непоэтично, зато точно. Ты прав, жизнь с лавочником требует не поэзии, а расчетливости, расчетливость же любит точность.
— Расчетливость не может любить, на то она и расчетливость.
— Верно. Потому я и не способна любить, что с тринадцати лет стала расчетливой, с того самого дня, когда меня изнасиловали двое сынков моего первого господина.
Сципион молчал, с отвращением и болью переживая услышанное.
— А знаешь, как я тогда использовала эту только что приобретенную расчетливость? Я насмерть влюбила в себя папашу этих подонков и посеяла в их семье вражду, закончившуюся бойней над моим распростертым телом, которое они не могли поделить. В итоге, отец задушил старшего сынка, а младший — зарезал папашу и сбежал из дома. Вот в таких боевых условиях я училась искусству обольщать. Здесь для достижения цели мне пришлось гадиться со всеми ними, но зато потом в каждом новом доме я начинала карьеру сразу с хозяина, и сколь ни мерзко это было, я выигрывала в том, что в дальнейшем его ревность защищала меня от посягательств остальных.
— Вот я даже в темноте вижу, с каким осуждением ты смотришь на меня, — перебила она саму себя, — а как, по твоему мнению, могла жить рабыня, наказанная природой такою красотою, как моя? Жизнь прочих смазливых рабынь была куда унизительнее. Да сам ты разве никогда не портил служанок с такою же беззаботностью, с какою иные от нечего делать наступают на цветок? Впрочем, ты — Сципион, тебя нельзя мерить общей меркой.
— О рабынях и загубленных цветах мы сегодня говорили больше, чем достаточно. Давай лучше еще уделим внимание тому единственному цветку, который никогда не сгибался и засох стоя. У меня было впечатление, что Эмилия меня ревновала. Как это увязать с ее планами?
— Ну, во-первых, ей было приятно уличить тебя в проступке, возвыситься над тобою, когда тебя унизило прелюбодейство, а во-вторых, она действительно ревновала. Она неверно оценила пределы собственных волевых возможностей: думала, будто ты ей уже безразличен как мужчина, и тем все исчерпывается, а когда заметила, что ты в самом деле увлекся мною, почувствовала угрозу своему тщеславию. Помнишь, как она бесновалась в первый раз, когда увидела, что ты ласкаешь мою ручку, которую я нарочно оставила в твоей власти, чтобы обозначить свой успех? Как она старалась нас унизить? Но отказаться от намеченного плана ей не позволило то же самое тщеславие. Единственное средство, которое она изобрела в борьбе против меня, была долговязая Глория. Это подтверждает, что ей важно было не отстоять твою верность, а победить меня, то есть потешить тщеславие. Она не скупилась на наряды для своей фаворитки, сама руководила одеванием, сама украшала ее и давала наставления. Но, видимо, Эмилия так надоела тебе за годы супружества, что ее помощь лишь повредила бедняжке Глории, сделавшейся вульгарной копией госпожи. Позднее, когда Эмилия поняла, что ты серьезно влюблен в меня, она взревновала тебя уже всем своим существом, в ней возмутилось не только тщеславие, но и память, начиненная былой любовью. Она пребывала в бешенстве, хотела меня убить, но потом гордость одолела в ней женщину, и, чтобы не выказать своей слабости, она демонстративно отдала мне тебя в жертву.
— Откуда ты знаешь все эти подробности?
— Из себя самой, мы, женщины, все одинаковые.
— Ну, уж, как сказать…
— А так и сказать. Просто мы рядимся в разные одежды и надеваем разные маски, чтобы заморочить вам головы.
— И, зная чувства Эмилии, ты надеешься, что она даст тебе вольную?
— И устроит мой брак, выгодный для такого ничтожества, как я. Она сдержит слово опять же из гордости, вы же патриции.
— Если будут осложнения, обращайся напрямую ко мне. Я-то более, чем кто-либо, обязан отплатить тебе за бесценную услугу. Однажды мне уже довелось выдать свою возлюбленную замуж, причем — за князя, а уж с лавочником я тебя в два счета сведу.
— Ты иронизируешь? Ну что же, ты прав, говоря со мною таким тоном. Я действительно сошлась с тобою за награду, хотя ты был мне интересен и сам по себе, но эта награда — не презренные деньги, а святая свобода!
— О какой свободе ты говоришь, если, освобождая тело, ты навечно закабаляешь душу?
— Разве так может быть?
— Да. Но бывает и наоборот: я, например, заточил свое тело в литернскую тюрьму, чтобы не отдать в рабство толпе душу. Однако ухитрился запачкать ее даже здесь.
— Ты имеешь в виду меня?
— Довольно. Наш разговор затянулся. Теперь мы расстаемся, и расстаемся, унося с собою равноценный товар: ты — мираж фиктивной свободы, а я — презренье к самому себе вдобавок к благоприобретенному ранее презрению ко всему ныне существующему человечеству.
С этими словами Публий отвернулся от Береники, которая уже стала видна в мутной бледности наступающего утра, и зашагал прочь.
Подходя к дому, он услышал резкие выкрики, какие раздаются на пунийской квадриреме, когда надсмотрщик вразумляет нерадивых гребцов. Ему не сразу удалось узнать в столь черном одеянье дурных эмоций голос своей жены, а узнав, он на некоторое время оторопел, благодаря чему, стоя у ворот в тени полусумрака, оказался свидетелем расправы Эмилии над совсем уже не гордой Глорией.
— Проболталась, дрянь! — кричала она. — Сначала ты не сумела выполнить поручение, а потом еще и предала госпожу! Я продам тебя в самый грязный притон какой-нибудь торговой клоаки Средиземноморья. Будешь там потешать матросов и беглых рабов!
— О нет, только не это! Я наложу на себя руки!
— Не наложишь. Ты — женщина, а значит, сможешь привыкнуть к любому позору!
Тут Сципион опомнился, выступил вперед и, угрюмо глядя в глаза Эмилии, приказал:
— Отпусти ее. Она добросовестно пыталась исполнить поручение. И вообще, она виновата во всем этом гораздо меньше нас с тобою. А что касается твоего приговора женщинам, то на основании всего произошедшего я скажу, что женщина действительно будет терпеть любой позор, пока ее не станут воспитывать как человека, а не только как женщину. Опираясь лишь на свои женские особенности и не будучи личностью, она самостоятельную нравственную позицию в жизни не займет.
17
С этого дня Сципион и Эмилия стали тяготиться друг другом, потому в ближайшее время Эмилия, сославшись на необходимость устроить дела служанок, уехала в Рим.
Оставшись в одиночестве, Сципион окончательно стряхнул с себя любовное наваждение и, оглядевшись вокруг, убедился, что зловещая пустота не теряла времени даром. Пока он резвился с молоденькой девицей, стараясь обмануть судьбу, та исподволь вершила свое дело, и теперь черная стена небытия придвинулась к нему вплотную. Она зияла холодным мраком прямо перед его глазами, и жизненного пространства у него оставалось настолько мало, что он даже не решался глубоко дышать, страшась вместе с ароматным летним воздухом ненароком вдохнуть смерть. Сурово посмотрев в зияющую пасть хищной пустоты, Сципион сосредоточился, как воин перед последним безнадежным боем с превосходящим его противником, и попытался мобилизовать внутренние ресурсы на борьбу. Он принялся мысленно сортировать события своей жизни, чтобы отобрать из них все доброе и прочное, из чего можно было бы соорудить бастион для предстоящей битвы с вечностью.