— А что сейчас ему самое главное, доктор? Если коротко...
— Покой. И воздух.
Мать вспомнила, как вчера отец попросил открыть окно.
— Воздух, мама!
— С химкомбината. Соскучился. А еще приходила девушка.
— Какая?
— Молодая, с завода. Она к отцу, а я в магазин, будет, думаю, в компании, пришла, а ее уж нет! Но Зина прибежала как раз. Зиночка вырывается домой, как только можно.
— А Татьяна?
— Тане трудней...
— Ну да.
— А ты чего такой кислый, Коська?
— Чему ж радоваться?
— Как — чему? Отец дома. С нами. Какие-то вы ныне... Радоваться не умеете!
— Не похожие на вас?
— Мы меньше переживали, больше делали. А вы...
— Все наоборот! — засмеялся Костя.
— Да вон хоть Мишук, — серьезно вздохнула мать. — Спрашивает меня: «Почему все жалуются на жизнь?» — «Кто жалуется?!» — «Папа».
— Ну да?
— Ты уж не рассуждай с ним, Костенька. Лучше мне скажи. Я пойму...
— Спасибо, мама, — он обнял и поцеловал ее, а она заулыбалась.
— «Родственники — самый сложный народ!» Это тоже отмочил Мишук.
— О ком?
— О тебе, о Зине. Побереги сына!
— Обещаю, — ответил Костя, помолчав. — А сейчас бегу — на завод.
Мать глянула на тикающие ходики, увешанные деревянными игрушками-самоделками и соломенными куколками, которых наприносила Зина из детских кружков при своем Дворце, а Костя добавил, что надо еще в сад заехать, отнести Афону кое-чего... поесть.
— Разве Клава не собрала? Я сейчас соберу!
Торопясь и стесняясь, он попросил у матери денег.
А в городе заглянул в большой продуктовый и увидел, что народу — битком, и почти все — у одного прилавка, не протолкнешься. Несколько удивленный таким обилием покупателей, и сплошь мужчин, среди белого дня, он спросил, скорее машинально:
— За чем очередь?
Интеллигентный человек в роговых очках и с пузатым портфелем в руке ответил ему — при общем и долгом молчании:
— За диетическими яйцами.
Сразу вспомнились сосиски, которые якобы хотел купить дружку Афон, и подумалось, что люди настойчиво скромничали. Такие застенчивые! И тут очередь двинулась без торможения. Оказалось, что привезли четушки.
Мать дала приличную сумму — пятьдесят рублей, но жалостливо предупредила, что Афона надо держать в руках, и Костя купил для него только одну махонькую бутылочку. Вышел с нею в кармане. Через два перекрестка, на третьем углу, — магазин «Культтовары». Он, конечно, ему, Косте, не нужен... Хотя — хорошо бы купить свежие краски. Мальчишество это, мальчишество! А ты уже старый. Но ведь деньги есть...
Надо бы пойти в другую сторону, до автобусной остановки одинаково — что туда, что сюда.
Можно прикрыть глаза, приближаясь к магазину с красками, и подумать. Есть о чем. О Зине. О себе и Зине. «Родственники — самый сложный народ», — отмочил Мишук. Да, все так, если вспомнить...
Но они и не родственники!
Странно это.
И — «неверьятно», сказал бы «бабушка» Сережа.
Костя поежился. Почему он задевал Зину. Началось это... Какая разница, когда началось, важно, что не проходило до отцовского признания.
Как-то он вбежал с улицы в обитель матери, кухню, и крикнул:
— Мама! Я Зину видел в кино! С мужчиной!
Был он тогда легкомысленным мальчишкой, счастливым и легким, им все любовались, но матери не понравился его тон, полный бессмысленной и безжалостной насмешливости. Она отвернулась, брякнула чайником о плиту и только тогда сказала:
— Я рада.
— За Зину?
— За тебя. В кино был. Культурный человек.
— Но Зина, мама! С кавалером!
— Чего ты орешь? — присев и сидя доставая на стол чашки из шкафа, спросила мать: вероятно, у нее и тогда уже болели ноги, а он и не замечал. — Почему это Зина понравиться не может? Стройненькая, опрятная, не хуже других собой...
— Да я ничего, — согласился он с матерью, тем более что это в самом деле было так. — Неожиданно, будто кирпичом по голове! И только...
— Ну, а сам-то, — спросила мама по-свойски, — какой он из себя? Как тебе?
— Шляпа на ушах! — засмеялся Костя и показал, оттопырив уши пальцами.
— Эх, какой дурачок, — засмеялась и мать, мотая головой. — Это еще ничего не значит.
Сейчас он вдруг почувствовал и себя виноватым в том, что Зина до сих пор была одна. «Ну да, я одна, — все чаще говорила она, — меня можно обижать».
Еще вспомнилось утро перед уходом в армию, когда он с размаху остановился в узком коридорчике, у двери в комнату Зины, по дороге в туалет. Он услышал, как Зина допытывалась у матери:
— Нет, ты скажи, мама, может женщина в мои годы влюбиться?
— И замуж выходят.
— Не замуж, а влюбиться! Мне кажется, ненормальность какая-то!
— По-моему, ненормально, когда не влюбляются, — сказала мать. — Влюбилась, что ли?
— Вот ужас! — сразу закричала Зина. — Невозможно ни о чем спросить. В кого мне влюбляться?
— Обезлюдела земля?
— Перестань, мама!
Можно было уйти на цыпочках или, чтобы и шагов не слышали, вернуться в свою комнату и в окно, одним махом, выбраться во двор, в дворовую будку, но он, веселый, без приглашения шагнул к Зине, за порог, и ехидно повторил:
— Перестань, мама! На Гаити — жуткий террор, во Вьетнаме бомбы рвутся — какая же тут может быть любовь?
Мать сидела в ногах у Зины, а Зина была еще под одеялом, но тоже сидела, накинув халат на плечи, зажала уши руками, завопила:
— Уходите!
И уйти бы ему сразу же, послушаться ее, а он добавил — стыдно признаться себе:
— Ты права, мама, нормальные люди влюбляются запросто, а она не может!
На другой день провожали его в армию. Мать была серой и не открывала рта. Может быть, два слова, непременных, сорвалось с ее губ. А может быть, одно: «Пиши».
Сейчас он понял, что не Зину обидел тогда, а мать. Он обидел ее в тысячу раз больше! Мать не сказала, но ей больно было, что он — родной и такой нечуткий. А Зина щебетала, как птичка, искренне осыпая его бессчетными поцелуями.
После армии он скатал на месяц в Москву — на родительские деньги, конечно, — а когда вернулся, снова не умолкала Зина, расспрашивая, был ли в Мавзолее, на ВДНХ, у памятника Пушкину, в новом кинотеатре «Россия», в Музей Революции ходил, а в какие театры? Вроде спрашивала о само собой разумеющемся, но так надоела, что он отбрыкивался: да, да, да, вот только памятника Пушкину не заметил! Где он?
— Здравствуйте! Там и стоит — на площади Пушкина! Памятник великому русскому поэту!
— Благодарю. А в какой голове родился этот памятник? У кого?
— А ты знаешь?
— У скульптора Опекушина.
— Надо записать, — покладисто сказала Зина и записала. Да ведь она такой и была — покладистой и отзывчивой, а при случае — и легкой на смех, которым ее не баловала жизнь, зато как она радостно и грустно смеялась, вспоминая, до чего у него, маленького, шелковистые были волосенки, и даже потирала пальцами, ощущая воспоминание.
Но вот — было в ней еще и такое, что однажды Таня попросила его поговорить с Зиной, она слишком много занимается Мишуком, поменьше бы. Мишук — весь живой. А Зина ему дает одни указания, и он их не воспринимает, ему скучно. «Попробуй поговори с ней сама», — осторожно посоветовал он. «Безуспешно! Она спрашивает: «А как еще воспитывать, если не давать указаний?» По ее мнению, она дает только разумные указания, и надо требовать их исполнения, чтобы вырос настоящий человек». Поговорить с Зиной о Мишуке он так и не успел, а Тане тогда сказал, что он — на домне, у нее — кауперы в голове, кто-то должен уделять внимание Мишуку и страдать. «Я боюсь, что пострадает Мишук!» — ответила Таня.
Он остановился у магазина культтоваров. Что же делать? Задумался о Зине, чтобы отвлечься от своего, но и тут не нашел спасения.
Посмотрев на часы, он по-быстрому свернул в магазин. И сразу застыл. Сколько тут детворы! Мальчишки и девчонки облепили прилавок с красками, будто важнее не было ничего на свете. Улыбаясь он смотрел, как дети двигали локтями, пробиваясь к прилавку и шушукаясь. О чем? Он затесался в их толпу и услышал: две девочки рассказывали друг другу, что такое круг Делакруа. Хорошо бы стать маленьким и поспорить с ними. Не выдержав, он нечаянно вмешался в разговор, потом купил краски, неудобно стало перед продавщицей, а потом и этюдник и опять остался без денег. Но его старый этюдник хромал на одну сломанную ногу, под которую давно уж приходилось что-нибудь подсовывать.