— Вот это что? — спросила Таня сразу, раскидав по полу листы, где кольцами свивались рыжие, желтые, фиолетовые туманы, закипавшие от жара, клубилась загадочная душа огня. — Абстракция?
— Портрет.
— Опять смеетесь? Вы же обещали.
— Я и не смеюсь, — сказал он. — Это чугун. Неужели не узнаете?
— Где? — Таня повернула к себе лист с полыхавшим туманом. — Неужели детская рука?
— Мог и Михаил Авдеевич схватить Коську под мышки, поднять и показать в «глазок», как рождается чугун, а может, это, так сказать, поздняя попытка, ставшая тайной в коробке.
— Не смейтесь же! — крикнула Таня.
— Я грущу. О Косте.
— Валерий Викторович! Извините, но я не выношу декламации. Почему — грущу?
— Костя прозевал себя. Он неудачник. Может быть, тут ответ на вопрос, которого я не рискую задать. Старомодная женская слабость — предпочитать несчастных. Прикинуться несчастным, что ли? Но... все есть! Положение, любимое дело, квартира, машины — казенная и своя... На дачу записался. Будет и дача! А жизни — не сделано. Все есть, а счастья нет! Это не по-божески... Почему, Таня? Вы умная, скажите мне — почему?
— Знаете, на бога надейся, а сам не плошай. Счастье дастся нам труднее, чем мы думаем. Оно не дается, не берется... Оно, так я поняла, создается.
Таня встала и подошла к окну. Он и не знал, что у нее могут быть такие медленные движения, такие задумчивые повороты головы. До сих пор казалось, она существует для радости, и голос у нее поэтому готовый к смеху, и шаг легкий.
— Уже поздно, а светло, — сказала Таня. — День увеличился. — И повернулась к нему. — Кажется, я поняла самую простую истину: не бывает счастья с налету и на всю жизнь.
— Я пойду, — сказал он. — Меня главный ждет. — И допил глоток кофе. — Спасибо.
И ушел, сказав еще какие-то необязательные слова, а Таня принесла на кухонный столик зеркало и вытащила из сумочки черный карандаш, чтобы поправить брови, чем-то занять себя. Подумалось, что хоть сейчас-то ей никто не помешает. И едва поднесла к брови карандаш, как в кухонную дверь постучали. Вернулся Лобачев? Но как он мог попасть в квартиру? Ведь входная дверь закрылась.
— Да! — крикнула она.
Дверь тихонько отошла, и на пороге вырос Костя — не в парадном, но все же темном костюме, с галстуком. «Он был дома?»
— Прости, Татьяна, — сказал он. — Я не успел переодеться и уйти. Вышло так неожиданно...
— Где ты прятался?
— Во многих местах. Сначала — в ванной. Потом перебрался в комнату Мишука — ближайшая дверь. Потом... — его блуждающий взгляд упал на акварели. — В «кибитке» сыро, пусть повисят немного?
— Так что — потом?
— Когда вы кухонную дверь закрыли, я переполз в большую комнату, где шкаф, — он не назвал ее, как раньше, «нашей».
Таня расхохоталась:
— Представляю себе, как это выглядело! И ты все слышал?
— Нет. Когда я не ползал, а сидел, то затыкал уши пальцами.
Она уже не смеялась, плечи ее приподнялись, серые глаза округлились.
— Вот не думала, что муж у меня такой чудак! — сказала она.
— Чудак, Таня, — согласился он и опять глянул на картины. — Это все я для тебя писал и принес...
Таня молчала, а он повернулся, и его длинная спина, чуть покачиваясь, стала удаляться.
18
Утречком, надев белую рубаху, Михаил Авдеевич вместе с Зиной отправился на завод.
— Зачастил ты что-то, — провожая их, упрекнула мать.
— Не волнуйся, — попросил он, — а то раньше меня помрешь от волнения, а я не перенесу.
— Грешник! — отмахнулась она. — Чем тебя на обед порадовать? Клюквенный кисель сварить?
— Свари.
Съезжаясь, старики надевали через плечо широкие алые лепты. Кто побрился, кто усы подкрутил, у кого просто помолодели глаза. Видели друг друга по случаю и все реже, но дружба не проходила, даже крепла, потому что в воспоминаниях отстаивалась бессловесная мужская любовь. Радовались встрече, благодарили Зину и приветствовали ее, а она все поправляла что-нибудь, кому — воротник, кому — лепту.
Режиссер, похожий на атлета-тяжеловеса с тонким голосом, несколько не соответствующим облику, расставил стариков полукругом, на почтительном удалении от летки, после того как старики потолпились группами и потолковали с молодыми о разных разностях под стрекот аппарата.
Вдруг завертелись мощные вентиляторы в своих металлических оплетках. И сейчас же, чуть не заплакав, режиссер попросил остановить их, оказалось, что старики стоят как раз между тумбами вентиляторов, и буря, поднятая над литейным двором, перекрутила на стариках алые ленты, выбила из-под парусиновых кепок и разметала висюльки волос, у кого они были. Стали приводить себя в порядок и выяснять, как, не останавливая вентиляторов, унять этот искусственный ветер, и выясняли до тех пер, пока не подбежал Костя и не предупредил всех требовательно:
— Время!
— Время — наш командир, — подхватил режиссер, вскинув обе руки, и Зина с высокой площадки боковой лесенки, на которой стояла, как на капитанском мостике, крикнула:
— Замечательно! Надо записать, — выхватила блокнот с карандашом и записала про время и поправила завитой локон под миниатюрной шляпкой, купленной для Ялты.
А Костя уже махнул рукой, чтобы подводили бур. Установка двинулась по рельсовой дуге, но раньше, чем она заработала, к Михаилу Авдеевичу, отгребая соседей, пробрался дядя Афон, встал рядом и сипло зашептал:
— А мы так себе и будем стоять? И только?
— А что?
— Могли бы и лётку тронуть пикой, как бывало.
— Зачем?
— Познакомить людей, как раньше делали. Сразу будет видно, до чего шагнули вперед.
— Мы с тобой могли бы, а кто и с палочками... Глянь на Пантелея.
Самый бесстрашный, способный, бывало, чуть ли не прикурить от чугуна Пантелей стоял, опираясь на подрезанную палку подбородком, всегда он был маленьким, а сейчас застыл каким-то седым карликом, гномом, а глаза ждали...
Электрический бур разделывал глиняный заслон лётки.
— Выпуск, а мы стой, — ворчал Афон. — Комедия — не могу!
— А ну, дыхни! — велел Михаил Авдеевич. — С утра успел? Молчи, а то пожалуюсь Клаве.
— О-хо-хо!
— Вот тебе и хо-хо!
— Да кто мне поднёс-то? Сама Клава и поднесла.
— С чего это? — не поверил Михаил Авдеевич.
— Министерская «Волга» подкатила — не за кем-нибудь, а за мной. Самим Валерой отряжена... Пожалуйте, Афанасий Петрович! Ты не очень-то!
И притихли вмиг. Чугун пошел.
Он шел легко и воздушно, вздымаясь и сбрасывая с себя летучий пепел, хлопья которого бабочками зареяли в вентиляторных вихрях. Бабочки были иллюзорными и рассыпались от любого.. прикосновения, казалось, даже от взгляда. И, несмотря на головокружительные старания вентиляторов, в литейном становилось жарче и жарче.
Сгустком белого света чугун вырывался из пробуренной, продырявленной лётки и растекался по желобам, чтобы уронить свои, сияющие струи в чугуновозные ковши, которые разольют его по «чушкам».
Ветераны вытирали пот в складках морщин. Или слезы? Кто их знает!
В одном месте желоб вдруг переполнился шлаком, пенная жижа нарастала, угрожая хлынуть в металл, испортить его, и Афон закричал, но Костя сам увидел и опередил — двое горновых по его команде крюками уже наращивали перемычку, а еще двое очистили сток, для шлака, и шлак, вскипая и ерепенясь, схлынул. Все это оператор снял.
— Молодцом, Константин Михайлович! — крикнул режиссер, летая по всему двору, словно его внушительное тело стало легким, как воздушный шар, и никак не держалось на месте под вентиляторами. — Часто это бывает?
— При каждом выпуске, — ответил Костя. — Не одно, так другое.
А режиссер, с микрофоном в руке, уже подбежал к Михаилу Авдеевичу:
— Не хотите несколько слов сказать в микрофон, прямо здесь, в литейном?
— Нет, — завертел головой Михаил Авдеевич.
— О своей династии, хорошо бы!
— Пусть о нас другие говорят, у меня такое правило.