Но вечером пришел стекольщик Василий. Очнулась мать, значит, раз батю командировала, стекольщика позвала. Может, для того, чтобы почувствовать свое воскрешение... Рано он ее в отставку. Нет, видно, у Сучковой просветляется в голове. Раз дом еще будет стоять, нужно заменить битые стекла, которых за последнее время набралось предостаточно.
Мать ведь и битые стекла не спешила менять, а накладывала на них латки, как на всю свою одежду. Приходил слободской стекольщик Василий, тощий, как подсохший хвощ, с тяжелым, отвислым носом. Он надевал на этот носочки, сверлил в стеклах по бокам старых трещин дырочки и ловко вставлял железные скрепки, вынимая их, как фокусник, изо рта. Стекла со скрепками держались и держались.
Василий начал с залы, где Коклюш собирал в дорогу свои чемодан — пришла пора и ему укатить на время. Сложился он быстро, но Василий расфилософствовался, задержал.
— Вот, молодые люди, — спрашивал он, скребя по раме стамеской. — Откуда, например, берутся слова?
— Откуда? — озадаченно повторил Коклюш. — Из народа. В школе так учили. А там знают!
— Из народа, — согласился Василии. — А что слова значат?
— То и значат, что значат.
— Ну, например, самовар, — сказал Василий гундосо. — Сам варит. Это просто.
— Конечно! — засмеялся Коклюш.
— А что значит, например, человек?
— Ну, что?
— А ты догадайся. Зачем тебе мозги дадены? Чтобы шевелить ими. Вот и шевели. Залежатся — протухнут.
— Ну что, что?
Довольный Василий мял в пальцах замазку, пахнущую скипидаром.
— Я на поезд опоздаю! — закричал Коклюш.
— Человек, — прогундосил Василий, — это чело века. Какие люди, такое у него, у века тоись, и чело. Физиономия!
— А кто вас научил? — поразился Коклюш. — Какой мудрец?
— Сам варю, — засмеялся Василий, — как самовар. Вот скажи-ка, например... Что значит — судьба?
— Ну?
— Эх! Погадай!
— Я ж сказал — поезд!
— Суд божий!
— Чепуха, — вмешался Алеша, молчаливо слушавший разговор. — Судьба — от человека. Счастье надо все время добывать. Как каменный уголь.
— Чьи слова? — спросил Коклюш.
Алеше не хотелось говорить, что это он сам так подумал только сейчас.
— Не все равно чьи? Забыл.
Коклюш протянул руку, по Алеша взял его чемодан и пошел провожать, оставив Василия мять замазку.
Зачем пошел? Он сознался себе, что еще боялся оставаться один. Это пройдет... Завтра он будет чуть дальше от сегодняшнего дня, после своего бесповоротного решения, а послезавтра еще дальше... И настанет день, когда все забудется...
— Чего ты такой? — спросил Коклюш на вокзале.
— Какой?
— За всю дорогу — ни слова.
— Разве?
— Девушка?
— Ну, девушка! Подумаешь!
Сквозь улыбку, радуясь, как легко получается, Алеша вдруг рассказал об Анке. Пусть и Коклюш прибавит свою каплю к его неопровержимым выводам. Но... Уже поезд лязгнул буферами, же покатился вагон, а Коклюш все стоял в тамбуре и кричал:
— Она не такая! Я с ней ехал! Я знаю!
Поезд уходил, изгибаясь дугой вдоль асфальтированной платформы.
— Ты спроси этого вислоносого, — кричал Коклюш, — что такое любовь?
Колеса стучали.
А ушел поезд, и стало тихо, ни вопросов, ни надежд. Только эхо, всегда живущее на вокзале...
18
Накануне Дня Победы батя смастерил две новых скамейки у косых ворот тети Вари. Она захотела, чтобы, как в былые времена, у ее ворот сели приодетые бабоньки, а она сыграла им на баяне. Уж сколько она посулила бате, неизвестно, но он старался. Похоже, ему нравилась эта простая работа, для которой всего и требовались пила, рубанок да молоток. Они-то остались у него в сараюхе, и он настрогал реек, чтобы сделать скамейки легкие, с наклонными спинками, как в городском парке.
На траве, наблюдая за его работой, шушукалась пацанва. Кто сидел на корточках, а кто прилег на пузо — земля теплела. Пацаны норовили подержать рейки, поднять упавший гвоздь, подать молоток. Один малыш хотел сам забить гвоздь, который нашел в траве, но батя шутливо остудил его:
— Нельзя!
— Почему?
— А потому! Когда кузнец кует, лягушка лапку не сует.
— Так я же не лягушка! — обиделся пацан.
— А кто? Пых-пых... Откуда ты такой взялся?
— В капусте нашли.
— А меня купили в универмаге, — сказал второй, глазастый.
Третий, постарше, остриженный наголо, сидел степенно. Остатки жестких волос торчали на его круглой, как мяч, голове колючками репейника. Видно, стригли домашним способом. Он презрительно поглядел на несмышленышей:
— А меня папка с мамкой сами сделали. Так дешевле.
— Пых-пых... Ты им дешево обошелся, — сказал батя.
Снова он просматривал рейки, примерял. Тянул время, не хотел оканчивать работу. И все рассказывал Алеше, как сколачивал терем над прежним слободским колодцем. Чего он только не смастерил за жизнь! А вспоминался колодец...
Пацанва между тем шепталась:
— Откуда она, эта тетка?
— Из Сибири.
— Родственница?
— Фига!
— Совсем чужая!
— Не знаешь?
— Много будете знать, — сказал батя, вынимая гвозди изо рта, — скоро состаритесь.
— Не-е... Умней станем, — возразил стриженый репей.
— Кто тебе сказал?
— Сам соображаю.
Батя покачал головой.
Кто была эта тетка, о какой они загудели, пацанве знать не полагалось. Приехала она вчера, толстая, неповоротливая, с одной клеенчатой сумкой в руке, и тащилась по слободке, трудно переставляя ноги. А через час слободка ахнула. Приехала жена в свое время без вести пропавшего из слободки баяниста Коли. Настоящая!
Была война, девушки посылали бойцам на фронт свои карточки с нежными словами. И Варя свою послала. Сначала одну, а потом еще, потому что он ей ответил. Началась любовь в самодельных конвертах. Вот после войны он к ней и постучался, прибыв прямо с эшелона, который остановился на городском вокзале в цветах и надписях на красных теплушках: «Мы победили!», «Здравствуй, мама!» И еще в этом роде.
А в Сибири ждали Колю жена и двое детей, один меньше другого. Коля решил к ним с войны не возвращаться, отрубил. Да от Вари скрыл. А когда она узнала об этом — проговорился как-то баянист! — проплакала всю ночь. А утром собрала в дорогу, пирогов напекла, только и попросила:
— Отдай мои фотки. — И выпроводила!
Чтобы совсем забыл, значит! И уехал Коля с пирогами в свою далекую Сибирь. Но Варю не забыл. Перед тем как помереть, велел жене передать Варе последний поклон. Вот кто эта тетка была... И вот с чем приехала.
И Алеша подумал: пусть теперь одни ругали Варю, другие хвалили, она сделала, как велело ей сердце. Никого не спрашивала, ни с кем не советовалась.
А он-то? Он-то? Почему он спрашивает и слушает других?
Не слушает, он сам решил: больше нет Анки. Проживет...
А если он не чувствует себя спокойно, то ведь не сразу это дается. Ему надо еще увидеться с Анкой. Люди знают, как Анка потешалась над ним, а он?.. Он ей ничего даже не сказал. Его очередь. Что-то в нем выпрямилось, будто пружинистый хлыст, так, что уж больше не согнется. Да, вот чего ему не хватало, чтобы отделаться от слюнтяйства, от тяги к ней... Он увидится с Анкой. Конечно, лучше всего при людях. И скажет ей, кто она. Вслух, при всех... И, может быть, даст пощечину. Пусть увидит слободка, какой он, Алеша Сучков! Свой.
Это ему понравилось. А чего? Убить бы мог! Мог?
Батя вколотил последний гвоздь и погладил доску. Пацанва уселась на скамейки, заболтала ногами вовсю... Батя скидал нехитрый инструмент в переносной ящик с ручкой, и тогда Алеша сказал ему:
— Ты домой? А я... ненадолго... тут вот...
И пошел к древнему дубу у ворот Распоповых.
— Анка дома? — спросил он Сергеича, дремавшего на скамейке.
— А где ж ей быть?
Алеша вошел во двор и крикнул:
— Анка!
Она сразу растворила окно и выглянула, точно ждала. Какая-то бледная, с незнакомым лицом...