И опять — поворот. Написать эти осколки света на дне оврага назло ей, для нее? Может быть, она и не рассматривала его этюдов, перебрасывая их на антресолях, не удостоила, так сказать. Пусть! И он побежал, чтобы раскрыть этюдник, пока река не погасла.
8
Такая мать была у Юли, что совсем не умела повышать голоса, только покачивала головой с поредевшими волосами. И тихо приговаривала:
— Я тебе талдычу, талдычу, Юленька. Брось, не майся!
— Мама! Но я ничего и не хотела! Ты же знаешь, как вышло это. Сам признается мне: «Не уходил бы от тебя». Ну, я и улыбаюсь: «Оставайся!» А он вдруг: «Возьмешь совсем?»
— Значит, порядочный.
— А я? — возмутилась Юля. — Кукла бесчувственная, что ли?
— Если порядочный, то или совсем, или никак. На то и порядок.
— Это плохо?
— Намучаешься.
— Почему?
Юля спешила в свой вокзальный буфет, а мама — поспать, когда уйдет Юля, потому что только что вернулась с ночного дежурства. Однако слово за словом, и не заметили, как вместо того, чтобы разбежаться, прочней уселись. Одна взобралась на кровать, стянув с себя тяжелые ботинки на толстой микропоре, другая оторвалась от зеркала, перед которым собиралась на работу, как на парад, и, глянув на ручные часы, опустилась на стул, чтобы дослушать мать, хотя оставалось всего три минуты. «Целых три минуты!» — переиначила Юля.
Мать объясняла:
— Почему? Он же перед всеми захочет порядочным оказаться, никого не обидеть. Иначе порядочному нельзя. Со всеми постарается поступить по-человечески. Это хорошо, но и плохо.
— Почему? — опять спросила Юля.
— Не бывает так, чтобы двум сторонам было хорошо. Изведетесь вы!
— Он первый, что ли? Один на всей земле из дома уходит?
— Потому и знаю, что не он один...
— Непонятно, что происходит. Непонятно?
Что-то не давало Юле согласиться с матерью. Она задумалась и насупилась. Мать спросила:
— Что тебе непонятно, доченька?
— Не мне. Тебе, мама.
— А что?
Юля встала и отошла. Часть просторного окна выступала из-за кровати, на которой горбилась уставшая мать, и, взявшись рукой за старомодную никелированную спинку с шарами, Юля ткнулась лбом в холодное стекло, чтобы остудить себя хоть немного.
— А то, мама, что я не о себе забочусь. А о нем. И я ему помогу. Я знаю, что сделаю...
— Что?
— Пойду.
— На работу к нему?
— Очень я там нужна! Я пойду...
— К его друзьям?
— Каким? Я и не знаю никого!
— Слава богу. Друзья в такой момент спаяны. Единой семьей. На то они и друзья.
— Пойду...
— К ней?
— Еще чего придумала! Заладила. Не приставай!
Другая, может быть, вспылила бы сейчас, в оборот взяла дочку, а Юлина мать тихонечко рассмеялась.
— Есть, конечно, способ, чтобы вы были счастливы... Засесть мне у двери с ружьем в руках. Вы — жить, а я сторожить. Чтобы он не бегал на сына смотреть, к жениным подругам — узнавать, как она там? На все — время. И ребенок первый обвыкнется, и жена, и отец, все обвыкнутся! — закончила она, и Юля еще раз посмотрела на часы:
— А! Уже опоздала. Сейчас позвоню, пусть вызывают Фросю. А я...
Обе замолчали, не двигаясь с места. Задумались. Может, об одном, а может, о разном. Может, вспомнилось Юле, как она запускала пальцы с раскрашенными ногтями (ползарплаты отдала за этот французский перламутр!) в Костины вихры и перебирала их, эти вихры с сединками, только в упор заметными в пшеничной густоте. Ничего не стало в жизни дороже, чем гладить эту голову. И она обнимала его, молчуна, чтобы задержать на какие-то минуты. Ничего не стало в жизни дороже, чем вот так обнять его. Во всем, самом высоком, есть земное, которое, может быть, выше всего, и от этого вдруг и становится горячо на душе. Может, само счастье наступает, когда высокое и земное соединяются?
В последний раз Костя ушел, объявив ей, чтобы ждала его насовсем, и первой, кому она рассказала о непредвиденной новости, была мать. У нее не было подруги ближе матери. Может быть, у всех девушек так, кто знает.
Мама выслушала и, поработав своей рукой под бельем в шкафу, извлекла оттуда тряпичный узелок с деньгами.
— Купишь свадебное платье, вот.
— Ты ж до случая берегла, раньше говорили, на черный день.
— А радость — не случай? Радость всего дороже... Светлый лучше, чем черный.
Вспомнили, как давно уж, лет десять назад, выходила замуж соседка, а шустрая Юлька стянула у нее фату и напялила на себя, выкамариваясь перед зеркалом. Принялись ругать ее почем зря и мама, и сама соседка, а Юлька плакала и тянула: «Да-а, все хочут быть невестами!»
Посмеялись, вспомнив это, а посмеявшись, мать предупредила:
— Ну, теперь держи его крепче!
— Зачем?
— Чтоб не удрал.
— Разве они удирают, женихи?
— Они? Чемпионы. Твой отец так удрал, что до сих пор неизвестно где! А то — училась бы, и платил тебе как миленький!
— Мама! А ты называла его миленьким?
— Как во все времена. И все люди.
— Сейчас и люди другие, и время совсем другое!
— Что верно, то верно. Говорить стали меньше, а бегать научились шибче. Ну, смеюсь, смеюсь...
Они и правда смеялись.
Юля снова подошла к зеркалу и стала причесываться для другого маршрута. А мать раскрыла на коленях детскую книжку, которую вынула из-под подушки. Она пристрастилась к детским книжкам с картинками и читала их, сторожуя в универмаге, а дома собрала себе, можно сказать, детскую библиотеку. Одной рукой она гладила книжку, а другой потирала лоб, не нравилась ей непонятная Юлина затея. А Юля заявила еще решительней:
— Пошла.
— Да куда ты?
— Знаю, куда.
Она застыла перед зеркалом натянуто и неподвижно еще на миг, как перед фотоаппаратом, и ушла, не обронив больше ни слова.
Шагая по тротуару, думала: чем понравился ей Костя, чем взял ее? Неправильное лицо, длинные зубы, волосы на висках вьются беспорядочными колечками и мягкие, как у младенца. А ее мечтой и эталоном были настоящие мужчины с колючими усами.
Продолжала изо всех сил хаять его в гудящем автобусе и на каждой остановке грозилась выйти, но все же ехала. Вот на этой остановке взять и сойти, последней? Мать права: ей, наверно, лучше бы так! А ему? Не за своим же счастьем она ехала.
Ей открыла пожилая женщина, лицо в морщинах, но все же чем-то неуловимым перекликающееся с Костиным лицом, выражением глаз, что ли...
— Здравствуйте.
— Вы к кому?
— К Михаилу Авдеевичу.
— Из больницы?
Юля покраснела от смущения, и на донышке сердца засвербил стыд.
— Нет, я... я, — надо было врать, а что — никак не придумывалось. — Ну ладно, я в другой раз...
— Да кто вы?
— По общественной линии...
А женщина почему-то обрадовалась:
— Правда? Раньше-то по этой линии к нему без отбоя, а теперь... Вас как зовут?
Она ответила и сама спросила, как называть старушку, а та уже сунула за внутреннюю дверь голову.
— Миша! Тут к тебе.
И вот уже Юля топталась в своих сапожках перед стариком, лежащим в постели, и руки его — неживого цвета, поверх одеяла из верблюжьей шерсти, напугали Юлю, и белые усы напомнили моржовые клыки, которые могли в бой вступить, если бы старик не был так слаб. Клыки с трудом шевельнулись от улыбки, попытавшейся выбраться из-под них.
— Садитесь, — еле слышно предложил старик.
— Куда?
— Куда хотите... На стул. Или вон, кресло придвиньте из угла поближе ко мне. Я слышу все, не волнуйтесь, а сам говорю тихо.
Она пододвинула кресло, расстегнула и развела свой плащ, а присев, распустила кашне, будто устраивалась надолго, и лишь потом поинтересовалась у себя: зачем? Скрестила пальцы и покрепче сжала ладони, чтобы унять, хоть каплю, расходившиеся нервы.
— С завода? От молодых, наверно? — спрашивал он шепотом, но все бойчее.
— Нет, Михаил Авдеевич, я сама по себе.
Лоб его над серыми бровями озадаченно наморщился, вдруг заледенив гостью страхом. Что-то не то она сказанула. Помрачнел старик и все молчит и молчит. И уже когда казалось, что она может так и сама навсегда голоса лишиться, он не спросил, а сказал, утверждая: