— Рано вы!
— Кто рано встает, тому даже бог подает. А ты здесь ночевал?
— Как на даче.
— Я бы тоже, да поясница! И рад бы в рай — поясница не пускает.
— Тут сыровато, верно, — сказал Костя, вспомнив ночь.
— Молодому все — нипочем! Как там отец?
— Мишук прибежал бы, я думаю, если что... А не видно. Тьфу, тьфу, тьфу!
Они от души поплевали оба, и Костя прибавил:
— Перед обедом зайду на Сиреневую.
— Ну-ну, а до обеда... Э-э! Опять? Недаром я сказал — с кисточкой!
Дядя Афон выключил транзистор, поставил его на перевернутое ведро, облюбованное было, чтобы сесть самому, и подшагнул к этюднику.
— Там смотреть нечего, — сказал Костя и быстро попросил, прижав ладонь к груди: — Дядя Афон!
— Ну как нечего, все понятно, — возразил Афон, разглядывая пейзаж, наляпанный на картонке. — Все как есть! Река, овраг, три березки... Только чего ж они у тебя такие махонькие?
— Далекие.
— Не мог ближе подойти? Вода в овраге? Сапоги резиновые купи, как охотник, — он повернулся, и ухмылка сплыла с его лица. — Скажи мне, Костя, в детстве тебя бранили, отец едва что не бил, я помню, а ты опять — вытащил свою треногу и — давай, что ни попадя!
— Не нравится?
— Против этой картинки я, конкретно, не против ну а... в общем масштабе! Раз как-то, до войны, приглашали стахановцев в наркомат, вручили грамоты, после этого — угощение, тогда не скупились, а потом — кого на выставку, сельхоз, а кого — в музей... Я — в музей, из-за тебя, прямо скажу! В музей, говорю!
— Какой музей?
— Где картины висят. Разве их не один в Москве?
— Не один, дядя Афон.
— А сколько же в этом одном картин! Батюшки! Сказали бы мне — будь художником, так я и за миллион не согласился. Нет!
— Почему?
— А все на свете давно нарисовали! Что еще можно нарисовать?
— А что-нибудь вам запомнилось, дядя Афон?
— По правде? Нет. Много уж очень их!
— А вас водил кто-нибудь, рассказывал?
— А как же! Но после угощения я, конечно, долго не мог ходить... — Афон наконец-то уселся на ведро, бережно переставив транзистор на длинную доску, выходящую из-под ноги этюдника, и, покаялся: — Я понимаю, что не понимаю в картинах. До сих пор, наверно. Научи!
Закусив палец, Костя сидел на ящике из тонких досок, подставленном им под банку с водой. Ящик наклонился, поехал вбок, и, выдернув палец изо рта, Костя вскочил. И сдержанно усмехнулся:
— Всю жизнь не понимали, а в один присест научить?
— А что я — олух царя небесного?
— Ну, вот вы принесли приемник...
— Это Любка прислала. Не разбился, дошел в обыкновенной посылке. Крепко делают приемники!
— Снаружи его любой оценит. А нутро... нутро разобрать нельзя, наверно, без долгой подготовки. Хотя их, приемников, десять тысяч или больше наштамповали одинаковых, как близнецы. А картины, дядя Афон, все разные! Картину понять куда трудней!
— Ну, это ты загнул! Согласен, у приемника есть нутро, а картина — она вся снаружи. Не чуди! Бери лопату, давай копать.
— Вместе?
— Так ведь веселей. Ваш вскопаем, за мой возьмемся.
Однако простодушное приглашение дяди Афона не очень привлекало. Мало того, что жаль было нарушенного одиночества и хотелось снова остаться одному, в иную минуту дядя Афон и раздражал, и сердил. Сейчас пришла эта минута. Он любил его, неотлучно жившего в памяти о детстве, был признателен за многое, ну хотя бы за вчерашнюю помощь отцу, а вот...
Афон сходил к себе и на звенящем точиле обновил обе лопаты. Копалось легко и споро, непросохшая земля была податливой, и руки, соскучившиеся по ней, не уставали, а все возилось в душе что-то недоброе по отношению к Афону... «Желчь из тебя не вышла, — упрекнул бы отец. — Прикуси покрепче язык!»
Шага два осталось до намеченной на сегодня границы, когда Костя спросил:
— Дядя Афон! Не повредила вам вчерашняя таблетка?
Отец, бывало, капризничал, не пил таблетки, совал под подушку, и вчера, перед уходом с Сиреневой, Костя услышал, как Афон сказал матери: «Ты и мне таблетки давай, Лена. Мы вместе с Мишей пить будем. Не увернется!» И что-то тут ему померещилось вдруг показным, чего настоящая дружба не терпит, вот он и спросил, а дядя Афон ответил:
— Я таблетки люблю.
— Так они для больных, а вы здоровый, на радость всем.
— Тем более. Уж если больному — без вреда, так здоровому и подавно! Чего ты боишься?
— За вас.
Дядя Афон задержал лопату, поставив ногу в грязном ботинке на лезвие, высморкался в два пальца и сказал, вытирая руку о штаны:
— Я ради него землю ел бы, только бы он поправился и забыл про хвори. С камнями грыз! А тут — беленькая, чистая, из пакетика. Чего там! Таблеточка! — Афон засмеялся, справился, который час, и, с размаху воткнув лопату в рыхлую землю, всплеснул руками: — Открыли!
— Чего?
— Чего, чего... Двери в рай! У тебя есть трешник?
— Нет, — сказал Костя.
— Как — нет? Я сам стерпел бы, да другу обещал. Партнеру.
— Какому?
— Какому, какому... Доминошному. Ну, найди трешник, я ему куплю.
— Чего? — Костя увидел поджатые губы дяди Афона и понял, что перехватил, пошлет его сейчас собеседник, но дядя Афон был терпелив.
— Сосисок! Шел сюда, видел, в «Молоке» разгружали.
— Выдумываете вы все, дядя Афон! Выпить хочется!
— Ну, ты просто читаешь мои мысли!
— А вам нельзя. А то — таблетки пропишут!
Дядя Афон усмехнулся довольно громко, подошел к транзистору, сразу включил какую-то музыку, словно приемник был набит ею, и пожаловался:
— Надоел ты мне, Костя! Ворчишь, как старик, а ведь молодой — нога там, нога здесь, будьте здоровы! — Он опять бессильно присел на ведро и воскликнул: — Меня старуха скрутила, пенсию сама со сберкнижки получает — хожу пустой! Трешника даже нет, потому что нет свободы. А у тебя — все! И свобода, и деньги. Так почему ж при своей благоустроенности ты, как говорится, временно размяк?
— Денег нет. Правда нет, дядя Афон. Надо до зарплаты дожить.
— Это коряво, — сказал дядя Афон словами отца.
— Куда уж корявей! — подтвердил Костя. — Да я у мамы сейчас возьму до получки!
— Верно. У мамы всегда есть, даже когда нету!
— А если и впрямь не будет? — подстраховался Костя.
Дядя Афон поднялся, видимо чтобы заглянуть на соседние участки, не явился ли кто туда из вероятных компаньонов, но вдруг остановился перед этюдником.
— А продай кому-нибудь свою картинку. Докажи, что она ценность! Как она называется?
— Пейзаж.
— Это не название. «Рассвет в садовом товариществе металлургического завода». А? Не купят?
— Она ж вам не понравилась.
— Во-первых, я такого не говорил. А во-вторых, я и не покупаю, не на что.
— Тогда я вам подарю.
— Я обойдусь. Можно продать кому-нибудь за три рубля?
Костя подошел к этюднику и заездил, закрутил ладонью по еще не высохшим краскам на листе. И крутил, пока и березки, и так и не вспыхнувшая речка не превратились в разноцветное пятно. Костя клялся себе, что больше не раскроет этюдника.
— Самому не понравилось, — заключил Афон. — Оттого и тоска твоя бездонная. Вон как руку изгадил.
— Смоется водой.
— Слить?
Вода была холодная, пахла утренней рекой, откуда Костя принес ее. Дядя Афон поливал из большого ковша, не скупясь.
Ну, смыто, еще раз повторил про себя Костя, и все. Навсегда.
По дороге на Сиреневую думалось: «бабушка» Сережа говорил — рисовать, как играть. Не бери в руки скрипку день, два, три, месяц, и она перестанет тебя слушаться, каким бы ты замечательным музыкантом ни был. Так и карандаш. Или кисти. Они не терпят предательства. Да кто же терпит? А ты предал. Их. Себя, Костя.
У калитки, рванувшись во двор при виде фургона «скорой», он чуть не сбил с ног знакомого, сдобного врача, выходившего на улицу. Врач не обиделся, даже улыбнулся.
— Укол сделали. Больной спит, учтите.
— Каждый день будете приезжать?
— По пути. Машина бесплатная.