* * *
Речкин ввел приехавшее начальство в школьную канцелярию, где до бегства живал комендант лагеря и где скоротал ночь он сам с пограничником Кондаковым. Войдя первым, еще в полутьме и, как бы наводя порядок, он забросил на книжный шкаф мундир Черного Курта и содрал светомаскировку с окон. Всем шестерым, что вошли, нашлись стулья и, расположившись кому как удобно, начальники с дорожного устатку закурили. Тот, что бежал в бекеше и папахе, когда он распахнулся, оказался подполковником. В его петличках рубиново светилось по три шпалки. Второй по званию оказался капитаном, остальные — все лейтенанты. Речкин изрядно робел в таком представительном окружении, но в разговоре держался достойно, все досконально знающим о лагере пленных.
— А скажи-ка мне, старшина, почему нас встретил ты, а не кто-либо из командиров званием старше тебя? — задал неожиданный вопрос подполковник. — Или в лагере нет никого из командиров или политсостава?
— Большинство из них было ранено и многие поумирали в первый же месяц плена… Из политруков попался лишь один, и тот покончил с собой — выбросился из окна второго этажа этой школы. Те же командиры, которые еще живы, вообще не встревали в общелагерную жизнь, держались замкнуто и поодиночке.
О командирах Речкин говорил правду. Но, чтобы хоть как-то оправдать их бездеятельность, он немного приврал:
— Все они со дня на день ожидали расстрела… И мне, как брату милосердия, будучи в своем звании и в относительной свободе внутри лагеря, пришлось взять на себя всю организацию лагерного порядка.
— А что же это был за порядок? — спросили Речкина.
— Ну, по части питания, заготовки дров, постройки шалашей и сараев для жилья, подвоза воды, ухода за больными и ранеными, а также отправка на захоронение умерших и все другие дела были за мной.
Речкин обо всем этом докладывал без единого свидетеля из солагерников и потому ему самому верилось, что он говорил сущую правду. И что он наговорил бы еще, если б его не перебили:
— Ну, хорошо, все — ты да ты, а что же тогда делали немцы в лагере?
Тут Речкин не соврал, сказал правду о том, что немцы действительно не занимались лагерем, кроме строгой охраны его и жестокой расправы с теми, кто пытался бежать. Но побеги почти исключались ввиду сильного охранения. И если кто и шел на отчаяние, то не ради побега, а чтобы как-то полегче избавиться от мук — пуля все-таки «покороче» солдатской обмотки на шее. Немцы с первых же дней отказались кормить пленных, возложив это дело на местную гражданскую управу, которая сама не располагала никакими запасами. Она больше надеялась на милосердие горожан. Полуголодные плавчане кормили голодный лагерь.
Доложив о положении, в каком пленники боролись за самовыживание в течение почти двух месяцев. Речкин высказал свое предположение о том, что, поскольку лагерь располагался в прифронтовой полосе, для немцев-фронтовиков он был обузой. Им самим было не до лагеря — как бы не оказаться в таком же положении. Лагерное начальство со дня на день ожидало подхода полевой жандармерии или эсэсовских частей, чтобы передать пленных в их распоряжение. Но они их так и не дождались, а пленники существовали, как говорится, саможивом…
Подполковник, слушая Речкина, непрестанно курил и недоверчиво и сердито щурился, словно испытывал недавнего пленника на прочность.
— А ты головастый парень! — неожиданно похвалил Речкина подполковник и тут же обратился к одному из своих спутников. — Ты заметь, капитан Северов, с какой прозорливостью и точностью старшина определил положение прифронтового лагеря. У него хороший нюх на ситуацию. Молодчина, старшина!
Будто океанской волной поддало Речкина, и понесло его черте-те куда и как. Он, словно его уже допрашивали, рассказал о себе все, что было и не было. Его довоенная, институтская, и военная, в том числе и лагерная биография показалась слушающим патриотичной и в некотором смысле надежной.
— Похвально! — пропыхтел папиросой подполковник. — Но ты, старшина, как сам заявил, — без пяти минут юрист. Тогда обязан знать, что словесное правдоподобие становится правдой только при доказательстве фактом, чем-то вещественным, документальным. Однако мы верим тебе!
— Зачем же доверять сразу, товарищ подполковник, — засуетился Речкин. — Нас тоже учили не верить словам. Но у меня есть доказательства!
Речкин обрадовался такому обороту дела. Разве не существенное доказательство — партийный билет?! Награда? Медальоны? И он, как бы придя в себя, с нескрываемой горделивостью принялся за «доказательства». Поначалу откуда-то из-под шинели он достал моток бинта, в котором была упрятана медаль «За боевые заслуги». Из кармашка гимнастерки он вытянул партбилет и красноармейскую книжку. Все это положил на стол и принялся вдруг давать пояснения о небольшом расхождении в написании его фамилии.
— Правильнее она написана в партийном билете: «Речькин». То есть через мягкий знак. В книжке бойца по небрежности полкового писаря, мягкий знак пропущен…
На медаль и документы подполковник смотреть не стал, а передал их капитану Северову. Тот, сверив написание фамилий, с недоуменном спросил:
— А причем тут мягкий знак?… Правильно сделал армейский писарь, пропустив его.
— Дело в том, товарищ капитан, что моя фамилия образована не от слова «речка» — то, что течет, а от другого слова «речь», то есть от голоса, от говорящего звука… В партучете я смог убедить, а в воинской канцелярии к моим доводам отнеслись небрежно. Так что, на самом деле я — Речькин.
— Похвально, однако не столь важно, — ухмыльнулся подполковник. — На войне и мягкий знак за твердый сойдет. Для нас важнее другое: как ты, старшина, все это умудрился сохранить при лагерном режиме? Ведь немецкие лагеря наверняка пожестче, нежели наши, сибирские.
Догадливый Речкин, поначалу по синеньким петличкам, а теперь и по разговору понял, что в освобожденный лагерь приехали представители НКВД. Это окрылило его. Он всегда находил в лице энкавэдистов неистовых защитников от всего вражеского. И потому никогда не оскорблялся никакими вопросами или действиями с их стороны.
Речкин с настороженностью в глазах, но с мягкой улыбочкой, словно он виноватился в невиноватом действе, не торопясь и взвешенно ответил:
— Нас учили в институте, товарищ подполковник, также и конспирации. Она особенно необходима следователю для практики выявления и разоблачения врагов народа. Я, товарищи командиры, — продолжал старшина, как бы отвечая всем присутствующим, — воспользовался тайником…
Сообразительный Речкин отшагнул к кровати, где валялся с отшибленной крышей скворечник. Поднял его и показал, что документы и медаль хранил в нем, а сам скворечник прятал в сугробе за школьным сараем, где обычно зарывались в снег умершие.
— Туда, за сарай, товарищи командиры, поверьте, мне самому было страшно смотреть, не только немцам, — Речкин деланно саданул кулаком по боку скворечника и бросил его на пол.
— Похвально! Похвально! — подполковник прикурил вторую папиросу от окурка первой и спросил Речкина: — Ну, а к награде за что представлялся?
Правду было говорить легче, и Речкин с нарочитым спокойствием, с присущим ему самолюбованием доложил:
— Медаль я получил за выполнение спецзадания.
И он рассказал, что действительно с ним произошло под Брянском, где их пехотный полк держал оборону. Правда, от полка тогда не оставалось и половины, но бойцы держались предельно стойко. Окопы, ходы сообщения рылись в открытом ржаном поле, почти на виду у противника. Немецкая «рама», облетывая в целях разведки наши позиции, вдруг высеяла из своего брюха тучу листовок. Поле, залегшие цепи стрелков сплошь были усыпаны ими, как первым снегом. Комиссар полка группе бойцов приказал собрать все до единой листовки. Возглавить эту группу добровольно вызвался молодой коммунист Речкин. Прочесывая, как граблями, рожь, а также ряды красноармейцев, было собрана не одна тысяча листовок. В них немецкая пропаганда сулила гарантию жизни, хорошее питание, свободу от большевиков и жидов и призывала сдаваться в плен. Жизнь и жратва на войне — соблазн великий, но не за тем набивались карманы шинелей пачками листовок, чтобы тут же идти и сдаваться. Очень пригодной оказалась бумага для курева.