— Донцов! Сержант! Выручай…
Этот всклик, растерявшегося человека вновь отвел от беды артиллериста. Денис не понял третьего слова и, подойдя, переспросил санинструктора:
— Что ты хотел от меня?
— Смени, брат. Мочи нет, — старшина протянул лопату, но Донцов сапогом отслонил ее от себя.
— Дай кусок бинта, — попросил он и показал руку.
— И де тебя так? — удивился Речкин и, словно обрадовавшись, что подвернулась другая работа, услужливо засуетился. Достал из сумки санпакет и принялся бинтовать руку сержанта. — Может, укольчик сделать, а? От столбняка.
— Бинтуй!.. Меня уже уколол один такой. Я его, курвача, на этом погосте на веки вечные пропишу сегодня, — сержант кивнул в сторону ближнего костра.
Речкин через руку чувствовал, как бешено колотилось сердце Донцова, и не стал переспрашивать, где получил рану. Да и не от боли, понял он, заходила ходуном грудь сержанта. Донцов, словно голодный на кусок хлеба, вперился глазами в автомат, на котором зловеще поигрывал отсвет соломенного огня. Теперь до него не больше сажени: шагни — и он твой! Донцов дернулся покалеченной рукой и кивнул на автомат.
— Не пытай судьбу! — прошептал Речкин. Отшагнул от жальника, на котором светился сизыми огнями автомат, и, распуская полоску бинта, он потянул за собой Дениса:
— Не бузи — людей погубишь. Немцы пригрозили: если хоть одного не досчитаются, еще сто расстреляют.
— Нашего брата в родных окопах не считали, а в чужом плену… Немец, небось, уж и со счета сбился, — с внутренним ожесточением сказал Донцов.
— Ну и таким путем не спастись нам…
— Все еще на Красный Крест надеешься? — подковырнул Денис.
— Не он, так товарищ Сталин вызволит и защитит…
— Наш «дорогой» и «родной» ждет, когда его народ самого спасет и защитит! — Донцов рванул из рук Речкина бинт и отпрянул прочь от него. Тот не стал перечить ему, хотя у старшины было что сказать, коль так непочтительно какой-то сержантишка думает и говорит о вожде. Речкин неожиданно пожалел, что такое произошло сегодня, в плену, а не вчера, в последних окопах…
Донцов долго искал себе пристанище, чтоб хоть мало-мальски скоротать ночь. Все кладбище довольно густо было устлано серой шинельной массой, было трудно найти место, чтобы распластаться и отдаться сну. А там, где еще можно улечься, напрямую доставали огни костров, толпилась тройка конвойных, надзирающих за работой пленных, мучился с непослушной лопатой Речкин, на могильном камне мозолил глаза автомат…
* * *
Прокравшись к терновому подросту, куда слабее всего доставал костровый свет, Донцов было торкнулся в дыру под кустами, в сырую листвяную мякоть, но там оказался другой солдат. Может, уже умерший от ран. Не выдюжил, бедолага, и одной пленной ночи. Денис хотел выволочь его, чтобы занять место, но раздумал. Маленько потеснив солдата, лег рядом. Такое — спать вповалку с умирающими — случалось уже, в окопах. А на погосте — какая разница: с кем лежишь. В любой час и сам можешь стать неживым… С этими мыслями и провалился Донцов в пропасть сна, как в глухую глинистую могилу.
Не слышал он ни стона раненых, ни ночных вскриков ночевавших не на своем месте кладбищенских птиц, ни солдатских матюгов в душу Речкина, который потел сам и понуждал потеть бойцов на поддержке костров. Караульным немцам нравилось, как русский «капрал», поднимая смену за сменой пленных, строго и чинно держал порядок — неугасимо светились охранные костры, покойно и покорно на могилках и меж ними спали солдаты, ни единой попытки побега… Где-то на половине длиннющей ночи октябрь сдался ноябрю — понесло сырым и студеным ветром. В аспидной тьме, заваливая багровые лоскуты костров на сторону и гоняя от стены к стене запахи горелых снопов, ветер хозяевал, как хотел. Словно печеным домашним хлебом забило голодный рот Донцова, и тот с оскомным клекотом в горле непрестанно глотал слюну и никак не мог насытиться.
А когда кончились снопы и хлебные запахи отнесло за кладбище, стали палить кресты, разнотравную сушь и всякий кладбищенский хлам. И тут же сник и поблек росплеск сухих огней — кресты не солома. Набрякшие земной влагой, они не давали того роскошного света и пламени, как снопы, больше чадили и воняли, казалось, чем-то церковным. Дым, прижимаемый ветром меж каменных стен, мешался с туманной моросью, тяжелел и ниспадал на могильные холмы, на шинели пленных, добирался до самых глоток солдат и душил их до закатистого кашля. Зашевелилась, зазыбилась серая масса — того и гляди она хлынет валом через стены и ворота. Поди, удержи потом этакую силищу! Не хватит ни автоматов, ни патронов…
Конвоиры, почуяв неладное, криком кричат на «рус-капрала» Речкина, а тот, ладясь под строгости немцев, тоже безокоротно орет на солдат у костров, требуя пылкого огня и света. Мотоциклисты все чаще и чаще включали фары, шарили по гребню стен пронизывающими лучами, устрашая пленников и снимая страх с себя.
Под терновник, где ночевал Донцов, дым не доставал и ему спалось, как ни в какие ночи тысячеверстного отступного пути. До переполоха, словно в безмятежных младенческих снах, его занесло было в занебесье — посмотреть, как живется на том свете. Но, не встретив ни единой души, ни единого земного предмета — там не было даже войны! — разочарованный, он падучей звездой спустился назад, в наземный мир, и, очертя голову, пустился в странствие по белу-свету. Поначалу какая-то желанная сила его привела в родной дом. Мать накормила духмяным ситником, насовала коврижных ломтей в противогазную сумку, предварительно выбросив из нее гранаты: «На кой ляд, сынок, тебе эти бонбы? В хлебушке — сила твоя…», — и выпроводила сына на задворки, в огороды, чтобы ушел, как и пришел, целехоньким. В одном недоумевал Донцов: почему это мать не пустила его в избу, а кормила в сараюшке? От каких глаз хоронила его? Не чужим же хлебом потчевала? Да и ладно бы — солдату не до комфорту, но другая мука терзала Дениса — не повидался с женой Аленой и дочками Катей и Настюшкой. Голодный, он не мог представить себе, что нельзя ему быть в тот час в горнице. Там пировала пьяная немчура. Ворвись он, безоружный, — быть беде и порухе всему дому… Нельзя, так нельзя — передали с рук на руки «желанная» сила опять «нечистой» силе, и та повела его тем же путем, отступая, проколесил Донцов со своей пушкой пол-России. За свой невеликий калибр — с донышко винной стопки — «сорокопятка» имела прозвище «Прощай, родина!». Нарекли ее таким печальным прозвищем сами солдаты. И настоящую цену этой пушке знавала лишь пехота да сам Денис со своим расчетом. Когда нету ничего, и «сорокопятка» противостояла, как могла, всем калибрам могучей Европы.
Знать, не удержала память в своих завалах, с какой оборонной черты Денис начал свое отступление, а потому и во сне ему мерещились лишь обрывки яростных боев, редких удач и сплошных поражений. Картины мирных странствий менялись одна за другой и живой мозг был не в силах эту смену видений удержать в разумном порядке. Но виделось все так же страшно, как было на самом деле…
Глава вторая
… В полусотне километров от Конотопа, в рогуле слипающихся рек Десны и Сейма, в уремных пойменных луговинах, впятясь в суходольные бугры с ржавой травой на макушках, бригада противотанковых орудий вновь перешла к обороне. За многоверстный отступной путь артбригада, должно, в первый раз сошлась в своем составе, хотя и далеко не полном. Изрядно потрепанные в жарких схватках с танками, батареи и дивизионы уже не досчитывались доброй половины пушек и расчетов. Оскудевшие боезапасы и теперь не сулили надежд на долговременность и прочность обороны. И все-таки обстановка позволила сделать передышку. Солдаты давно мечтали выспаться, привести в порядок пушки и тягачи-машины, а также свою амуницию — починиться, постираться и выкупаться самим, благо, обе реки рядом: слева — Сейм, справа — Десна. А хочешь — беги к устью, где сходятся они, и бросайся в обе разом. За все лето войны еще и не выпадало такой воли и близости к домашнему… Дивизионные повара, не помня когда и по-людски кормили огневиков горячей пищей, с доброй охотцей распалили походные кухни, и скоро кулешный запашок, мешаясь с прибрежными запахами, поплыл по расчетам, бередя аппетит солдат.