— Я лично собрал тогда на поле две тысячи тридцать одну и еще изъял у красноармейцев сто шестьдесят восемь листовок. Задание было выполнено, за что и получил награду, — закончил рассказывать Речкин.
— Похвальная точность! — одобрил и это сообщение подполковник. — А скажи-ка, любезный, так никто из полка и не воспользовался прямым назначением листовок — в качестве пропуска в плен?
— Были единицы, кто прятал в складках пилотки по одной листовке — явно не для курева. И я не мог не донести об этом куда надо… С ними дело имели уже ваши товарищи…
— Очень похвально. Молодчина, старшина! — подполковник похлопал по плечу Речкина.
Того будто во второй раз вознесло волной и его было трудно удержать от соблазна похвалиться другим «подвигом».
— Я, товарищи командиры, был представлен и к другой медали — «За отвагу». Это случилось уже под Тулой… Выследил интеллигентика — вражеского лазутчика. Служил в нашей роте писарем. И с такой же фамилией — Писцов. Так вот он на своем аллюминиевом котелке кончиком штыка наковыривал названия всех городов, деревень и пунктов, какие наша часть оставляла врагу на своем отступном пути — почитай от самой границы… Когда я обнаружил, то спросил его: зачем он это делает? Писарь ответил: «Это мой дневник». На это, говорю, существует бумага и карандаш. Завилял, заюлил: на войне и броня горит, а ты о бумаге… Я, говорит, не для себя пишу, а для тех, кто выживет — для истории. За грамотея стал выставлять себя. А какая это «история», если под каждым названием пункта на котелке ставилась дата и цифры убитых, раненых и все прочее. Явно такие «котелки» он отправлял не в наши музеи, а своим агентам для информации германскому командованию.
— У тебя чутье контрразведчика, старшина. И это очень похвально!.. Ну, а как же ты сам-то угодил в плен? — спросил подполковник, раскуривая третью папиросу.
После того, что насказал о себе Речкин, он не испугался и этого вопроса. Старшина словно ожидал его, и ответ был готов:
— Я, как брат милосердия, санитарный инструктор уже полуразбитой роты, занимался своими прямыми обязанностями. У меня было много раненых. В тот момент командир роты со взводными командирами отсутствовали — их вызвало вышестоящее начальство. Старшим по званию с остатками роты находился один сержант — из окруженцев и примкнувший к роте накануне. Он был артиллеристом и в пехотные дела не вникал. Не выставил даже постов наблюдения и боевого охранения. Немцы застали врасплох, и я разделил беду с боевыми товарищами… Кстати, этот артиллерист подозрительно быстро сбежал в первый же день дислокации нашего лагеря.
— Как его фамилия?
— Донцов.
— Имя?
— Денис. Отчество не знаю, — четко отвечал Речкин. — Он мне показался не только отчаянным и смелым человеком, но и подозрительным…
— Кажутся черти с хвостами да тещи с блинами, — неуклюже пошутил подполковник. — Знаем мы таких смельчаков… Капитан Северов, возьмите эту фигурку на заметку!
Подполковник поднялся со стула и, как бы разминая отсидевшие ноги, зашагал туда-сюда по комнате.
— А скажи-ка, старшина, сколько же людей в лагере? — спросил он.
— Наш лагерь располагался в двух местах — здесь, в школе и школьном парке, и в церкви, неподалеку отсюда. Тут выжило человек четыреста — почти одна треть. Сколько осталось в церкви, мне неизвестно. В школе находились раненые — сотни полторы. Осталось менее половины. Вот и все, что я вам мог доложить, товарищи командиры.
— Ты свободен, старшина! — повысив голос, сказал подполковник. — Можешь идти!
— Есть! — неуклюже, как-то уже поотвыкши, козырнул Речкин. Но, спохватившись, замолотил снова: — Ой, товарищи командиры, я же не показал вам главного!
Старшина подскочил к кровати и вытянул из-под нее санитарную сумку, плюхнул на стол и раскрыл ее.
— Что это? — подполковник осторожно, будто опасную вещь, взял двумя пальцами черный пластмассовый патрончик и повертел его перед глазами.
— Медальоны, товарищ подполковник! — выпалил Речкин.
— Вижу, что медальоны. Не ослеп.
— Их я собрал от умерших бойцов, — пояснил старшина и, вспомнив Назара Кондакова, повторил его слова: — В этих крошечных патрончиках — судьба павших, можно сказать, героев. В них же слезы и горе их детишек, жен и матерей…
— А ты сентиментален, старшина. Похвально, однако не ко времени… Слез и без медальонов хватает. И это сейчас совсем не главное, как ты сказал, старшина, — подполковник, не раскрывая хотя бы для любопытства, небрежно бросил медальон в сумку. — Для нас теперь важнее точно установить, где и как гибли истинные герои, а не где дохли предатели и подонки! Знай, молодой человек, умереть — это еще не геройство. Подлинный герой тот, кто отдал жизнь во имя Родины и Великого вождя, а не тот, у кого не хватило духа уберечь даже свою шкуру и пал от собственного бессилия.
Речкин прикусил язык и не мог понять, в чем он допустил промашку. И, чтобы как-то остаться в глазах начальства на прежней высоте, скоропалительно протараторил:
— Есть! Я понял! Так точно! Разрешите идти?
— Иди, шагай! — махнул рукой на дверь подполковник, а капитану Северову тут же приказал: — А ты потом разъясни старшине, что в нашей Красной Армии пленных нет и не может быть, а есть, как учит товарищ Сталин, солдаты без вести пропавшие. А эти покойничьи причиндалы, — подполковник ткнул рукой в сумку с медальонами, — определите куда-нибудь. Они для нас уже ничего не значат…
* * *
Побудив своих сопленников и доложив о приезде «высокого» начальства, Речкин слегка растерялся, не зная, что ему теперь делать. Ему хотелось бегать по укромкам лагеря, суетиться, командовать самому или исполнять чьи-то команды. Ему также не терпелось рассказать кому-нибудь о доверительной беседе с представителями НКВД, как хорошо они оценили его мужественное и достойное поведение в плену. Наконец, он наткнулся на Кондакова, отвел его в сторону и стал нашептывать ему о «начальстве», как оно высоко определило и поступок его, пограничника, похвалило за медальоны… Кондаков, не слушая, неожиданно упрекнул Речкина:
— Все болтаешь, а вот курева спросить у начальства не осмелился… Поди, попроси, а? А то и плен пережил, и стужу, и всякую мороку, а пришла воля — и помереть можно. Без курева — хана, ей-бо!..
Не по куреву маялась душа Назара. Как и другие пленники, получившие долгожданную свободу, не верил ей — мучился неожиданными вопросами: что с ними теперь будет? кто они? какого племени и рода войск?… Под какие законы подведут их грехи и безгрешия? Кто будет миловать, а кто карать?…
Война, хоть и смертоносная машина, но и в ней все люди, каждо-каждый из них стремился к жизни. Нетрудно себе представить, как рвалась на части душа недавних пленников, доходяг, потерявших нормальный человеческий облик и солдатскую форму! Как скорее бы хотелось каждому счистить с души черную накипь, соскоблить с лица, хоть топором, щетину и обморозную коросту, вытравить вошь из рубах и шинелей, принять баньку, постербать бы покруче солдатских щей да, перемотав портянки, снова ринуться в бой — в бой с врагами, с войной и с собственной неладной судьбою…
Но никто пока ни в какой бой не рвался. Пленники, кто держался еще на ногах, неспешно, с понятной робостью выбирались из своих укрытий на сугробные полянки парка, откуда лучше было смотреть на подъехавшие машины, на куривших шоферов возле них, на ребячье баловство справных бойцов с самозарядками, бьющихся для сугрева боками друг о друга. Души пленников раздирались завистью, что кто-то в усладу курил, был одет в валенки и в полушубки, все они при оружии и, должно быть, сытые. У самих же ни табачинки на зубу, на плечах по паре вшивых шинелей — одна своя, вторая умершего товарища, на головах, поверх пилоток — башлычные колпаки из кусков разодранных шинелей и гимнастерок, на сапогах и ботинках тоже шинельные окутки, скрепленные скобками из колючей проволоки. Вся эта «амуниция» помогла перемочь лютую декабрьскую стужу и выжить. Глядя друг на друга, лагерники пугались самих себя, как нечистых привидений, прятались за обглоданные деревья парка от свежего стороннего глаза…