— Да разве я што, — стал оправдываться Назар. — Ты жив — и слава богу!
— Я, как почуял, что Черный Курт деранул со своей командой, так сюда и переселился… Уж очень муторно с ранеными: «старшина, дай пожрать», «старшина, дай пить», «старшина, болит»… А у меня — ни харчей, ни питья, ни бинтов, ни лекарств. Что старушки плавские принесут, тем и держал их, да вот и не «удержал» всех — все ведь на твоих глазах, боец Кондаков.
Назар, слушая и не слушая трепотню санинструктора, неверящими глазами разглядывал, что было в комнате. Все в ней вроде бы свое, русское: и железная кровать с круглыми набалдашниками из латуни, и перина с пестрядным одеялом по верху и взбученными подушками на ней, и самовар с царскими медалями на брюхе, и лампа-семилинейка, и даже зеркало в старинном чеканном окладе, словно икона, и всякая другая утварь и причиндалы домашнего обихода. И все это тоже побывало в плену, под чужим каким-то действом, и теперь не во всем виделось то, что есть.
— Видишь, Черному Курту, как барину, понатащили всякой всячины! — принялся объяснять Речкин. — И все это как бы плата за дарованную жизнь.
— Кто ж таким добром расплачивался-то? — спроста полюбопытствовал Назар.
— Кто, кто? Полицаи из местной управы…
Назар никак не среагировал на эти слова: всяк видно, платил за жизнь чем попадя, лишь бы уберечься. Он вспомнил про партийный билет Речкина, присел на табуретку, стянул сапог и придвинул ногу ближе к санинструктору:
— Ну, милай, снимай свою гипсу!
Речкин с небывалой проворностью отмотал бинт с ноги, вызволил красную книжицу и сунул ее в левый карман гимнастерки.
— Спасибо тебе, боевой товарищ, — тихим и твердым голосом сказал старшина. — И я тебе, придет время, сослужу службу…
— Ты служи, кому надо! — с отцовской наставительностью ответил Назар. — А я тебе не генерал и не Верховный… Я о другом кумекаю: куда вот эти, беспартийные штуки девать? — Кондаков поднял с пола скворечник, поставил его на колени и забарабанил по дощатой крыше костяшками исхудалых рук.
— Да, да! Медальоны, если хочешь знать, важнее, чем партийный билет. Тут — судьба и честь павших бойцов, — с присущим ему пафосом затараторил Речкин и тоже похлопал по скворечнику.
— Слезы, а не честь, — не принял восторженности старшины Кондаков. — Я вот копил эти штучки, а у самого сердце кровью обливается: сколько же в каждом патрончике заложено людского горя и слез детишков, матерей и жен! Один бог знает.
— И вся страна узнает, и командование узнает о героях. Об этом уж позабочусь я, как брат милосердия, — Речкин достал из-под кровати давно опустевшую санитарную сумку и ссыпал в нее медальоны. — А ты, боец Кондаков, завтра найди-ка еще и топор политрука Лютова. Он тоже — свидетельство нашей стойкости и героизма… А слова! Какие жгучие слова начертал, патриот! — и Речкин с еще большим пафосом продекламировал их: «Россия-мать, прости. Не устояли!».
— Поглядим-посмотрим: все ли простится? — со вздохом пробубнил Кондаков и свалился с табуретки на пол. И ничто уже его не могло поднять до рассветного утра…
* * *
Еще позатемну на южных окраинах города вновь затрещали пулеметы. Забухали орудия все того же калибра и с того же места — из-за парка, от бывшего княжеского дворца. Как позже оказалось, это палили уже наши артиллеристы из пушек, отвоеванных накануне вечером у немцев. Били они в обратную, западную сторону. Готовился очередной наступательный бросок наших передовых частей. По студеной рани снялись с передышки и полки, которые ночевали в городе, в относительном тепле и безопасности. А по рассвету через Плавск прошли резервы — танки и бронемашины, лыжные батальоны и пехота на автомобилях, конной тягой протянулись артиллерийские батареи, обозы снабженцев и прочей подмоги. Позади всей непомерной силы шагали пешие роты — живой резерв наступающих. Пехота шла то ли с простудным кашлем, то ли так тяжко дышалось от смрада дотлевающих пожарищ.
Ничего этого не видели и не слышали пленные, впервые за долгое время накормленные до относительного сыта и свободно спавшие кто где… Лишь к полудню в дополна набитой школе и в сарае вдруг прозвучала когда-то привычная, но теперь малость забытая команда «Подъем!». При побудке не всем сразу вспомнилось, что с ними произошло вчера, кем они были позавчера и непросто было сообразить, кто они теперь.
Речкин, обегая классы и комнаты школы, где спали недавние пленники, заполошно, с ребячьей радостью орал во всю глотку:
— Подъем, товарищи бойцы! Подъем! Мы свободны и снова в строю! Подъем!
А чуть тише, как бы делясь тайной, сообщал новость:
— К нам приехали командиры и начальники, санбатовцы… Подходят и кухни. Подъем!..
Назар Кондаков, словно побывавши на том свете и почти выспавшись, проснулся сам по себе за час до общей побудки. В комнате было темно. Свет застили драпировки окон для светомаскировки. Однако по тем лучикам, какие резали потемки сквозь щели дырявой плащ-палатки, он определил, что на улице уже гулял день. Разминая ноги от боли, он подобрался к окошку, отодрал угол полотна и стал глядеть наружу. За ночь вьюга улеглась и ясно виделось небо, снега, ближние дома и дорога, по которой спешно двигались уже не германские, а наши войска. То ли от этого зрелища, то ли от прибытка сил от нормального сна, все, что виделось, виделось уже иными глазами. Недавний кошмар в душе сменился относительным покоем.
Покой, однако длился недолго, как скоротечный обманный сон на пешем ходу. Скоро, чуть ли не к самым окнам школы, одна за другой стали подъезжать автомашины. Первой подошла «эмка», вымазанная белилами под снег, за ней — вторая легковушка, тоже в белых нашлепках маскировочной краски. Несмотря на одинаковую камуфляжную размалевку, первая «эмка» выглядела изрядно потрепанной, вторая почти новехонькой. В ней, прикинул Назар, было начальство повыше, чем в первой. Потом подкатил огромный трофейный немецкий грузовик, крытый серым тентом. В таких, как не раз видел Кондаков, транспортировалась пехота. За грузовиком подъехала полуторка с фанерным верхом и красными крестами на бортах. Назар побудил Речкина, убито спавшего на кровати. Старшина, продрав кулаками глаза, подскочил к окошку и, ткнувшись лбом в стекло, растаращился на машины. Сообразив, в чем дело, опрометью выбежал встречать приехавших.
Из легковушек, теснясь в дверцах дублеными полушубками, вылезли начальники. Под овчинными лохмами воротов знаков отличия не было видно, и Кондаков не мог определить, кто в каком звании. Он выделил только одного, на плечах которого ладно сидела бекеша, а на широком комсоставском ремне красовался крошечный браунинг в желтой кобуре. На голове, с небольшим заломом назад, сидела барашковая папаха. К нему-то и подскочил Речкин, чтобы доложиться. Назар не слышал слов, но потому как ходуном ходили заросшие щетиной скулы, понял, что старшина усердствовал и страшился точно так же, как перед комендантом лагеря — Черным Куртом. Догадавшись, что Речкин приведет начальство в занятую ими комнату, Назар поспешно выбежал на улицу и побрел в школьный сарай, из воротец которого выползал легкий дымок — там, очевидно, топилась для сугреву кухня. Лагерная привычка — не совать нос, куда не надо — и теперь еще довлела над солдатом, и Кондаков ужимистым шагом, крадучись подобрался к сараю. Помешкав, он обернулся, чтоб глянуть на машины. Из кузова грузовика через задний борт, словно по тревоге, стали выпрыгивать красноармейцы. Они, как на подбор, молоды, в ладных полушубках и шапках-ушанках, сытые лицом. В руках сомозарядные винтовки с лаковыми прикладами, на ремнях — патронные подсумки и кинжальные, похожие на немецкие, штыки в металлических ножнах. Красноармейцы были налегке, без вещмешков и противогазов — видимо, оставлены в кузове. Кондаков подсчитал, что всех бойцов набирался полный взвод. По команде бойцы выстроились в две шеренги, по второй команде они зарядили винтовки и примкнули штыки. Разойдясь по команде «вольно», бойцы принялись за курево. Кондаков чуть было не сорвался и не побежал к ним хотя бы за глоточком дымку. Курево у солдата наравне с голодом всегда на острие нервов. Но устыдился, заколебался, не побежал. Ему подумалось, что своим потусветным, мертвецким обликом порушит браво-парадный вид бойцов. Но тут же, глуша полугрешные завидки, с ужасом представил: что бы сталось с этими молодцами, сунь их на денек-другой на передовую. Подумалось и совсем иное: не слишком ли большую охрану возят с собой наши начальники — на одну папаху целый взвод? У немцев, вспомнил он, такого взвода хватало на охрану целого лагеря военнопленных.