Как хотелось Севиль, чтобы никогда не было того знойного августовского вечера, когда все это случилось…
Тогда Платон вернулся из Севастополя: возил на базар рыбу. Выгодно продал и привез домой все, что Севиль просила для хозяйства. И вдруг спохватился, что забыл купить керосин. А в лампочке ни капельки, да и очаг не так быстро разгорится без керосина.
Севиль и не думала упрекать мужа, она сама сбегает в лавку к грекам. Конечно, придется им двойную цену платить, но не сидеть же в потемках. И мясо надо сварить, что привез Платон.
— Ребенка положь, я управлюсь, с ним пойду тебя встречать, — сказал Платон, и весь был светел и добр, когда это говорил.
Тут заплакал Саша. Севиль сменила под ним пеленку. Но даже сухой, он продолжал плакать.
— Я его беру с собой! — крикнула мужу Севиль. Она торопилась, знала, что греки рано закрывают лавку, с наступлением вечера у них по горло дел в чебуречной, не до лавки им.
Платон взял с лодки обернутый вокруг мачты парус и устало понес его в гору, где под скалой, как орлиное гнездо, лепилась его каменная лачуга.
Севиль очень удивилась, когда вошла в лавку. Вместо пожилой гречанки за прилавком стояла одетая по-городскому, стройная, белолицая блондинка в розовой атласной кофте с таким глубоким вырезом на пышной груди, что Севиль невольно застыдилась и опустила глаза.
— Нет, керосином здесь больше не торгуем, — повела лебединой шеей молодая хозяйка. Велела подождать, спросит у матери, может, свечи есть. И вышла в чебуречную, оставив открытой дверь с колокольчиком, какие носят на шее бараны-вожаки в овечьих отарах.
В чебуречной уже было много изрядно подвыпивших рыбаков. Кто-то разбуянился, сквозь пьяную разноголосицу громче всех раздавался чей-то незнакомый женский голое. Это новая хозяйка выпроваживала скандалиста: «Ступай, ступай, миленький, выспишься и опять к нам милости просим…»
Оказывается (а Севиль и не знала), уже второй день здесь полновластно хозяйничала крикливая, бойкая, известная на весь Севастополь торговка рыбой. Она откупила у греков лавку и чебуречную, повесив большую вывеску: «Марфа, Монополия».
Только зря тратилась на эту вывеску новая хозяйка, все равно по безграмотности никто в поселке и слова прочитать не мог, разве только батюшка Григорий, постоянно живший в Балаклаве, но часто навещавший поселковую церквушку, да еще купец-подрядчик, скупающий у рыбаков оптом рыбу. Но у Марфы все должно быть на солидную ногу, не хуже, чем «у самом Севастополю».
Тем временем Платон, управившись, зашагал навстречу жене. Не встретив ее по дороге, заглянул в лавчонку. Да, Севиль там. Подумал: «Опрокину чарочку — и айда домой!»
Вошел. И невольно зажмурился, таким ослепительным светом ударила ему в глаза красота Василисы.
Бедную Севиль даже в дрожь бросило, когда она нечаянно перехватила взгляды Платона и Василисы, похожие на сговор.
Сверкая белизной крупных и крепких зубов, Платон уронил и жене один взгляд: «Ступай домой, я скоро приду…»
Любовь научила Севиль без слов понимать своего беловолосого бога. Полная смутной тревоги, она безропотно подчинилась. Забрав свечи, ушла.
В эту ночь Платон не вернулся. Утром Севиль нашла его спящим в прибрежных кустах дикой маслины. Когда она разбудила его, он с незнакомой ей до сих пор яростью, как на шкодливую собаку, крикнул:
— Пошла вон, поганая твоя морда!
В ответ раздался тоненький, деликатный хохоток.
«Кто это смеется над моим горем?» — с застенчивым испугом оглянулась Севиль. И вспыхнули густым румянцем ее смуглые щеки.
С кошачьей грацией подходит со стороны колодца Василиса, на коромысле у нее раскачиваются две полные бадейки студеной воды.
Платон точно ошпаренный вскочил с земли, отряхиваясь от приставших к волосам и одежде колючек и веточек. Весь так и светится:
— Василиса прекрасная, дай водички напиться.
Василиса смеется в ответ:
— Дешевому товару дешевше и цена. Я не салтанша турецкая, мельонт за воду не спрошу. Только казаку не до лица водичкой опохмеляться. Пойдем в монополию…
И будто не было рядом жены: вихляя бедрами, увела Платона.
С той поры уходить каждый вечер из дому у Платона стало потребностью.
Любовь отвергнутая бывает зоркой. И вскоре связь Платона с Василисой уже не была тайной для Севиль. Но ни разу не остановила она мужа, покорно отступая к колыбели сына. Лишь на смуглое, худощавое лицо ее набегала тень, и черные, горевшие беспокойным огнем глаза могли высказать и недобрый упрек, и тревогу, и страх. Как она боялась, чтоб не случилось непоправимое, ужасное, как с тем молодым рыбаком, которому кто-то в пьяной драке всадил под сердце нож.
Только однажды, весной это было, мальчик заболел. Метался в горячке, не узнавая мать, а Платон как ни в чем не бывало собрался к Василисе. Нет, его не страшили молнии, то и дело рассекавшие тьму, рев моря, грозившегося разнести их жилище. И тогда Севиль, вся дрожа, прижимая к груди горящего точно в огне ребенка, не помня себя от горя, загородила дверь.
— О, не ходи…
Платон отбросил жену, как бросает море на камень волну, и ушел, не чувствуя ни стыда, ни вины.
Василиса! Только одна она на свете имела теперь над ним власть. Самолюбивый, вспыльчивый, он никому не прощал насмешки над собой, но глаза Василисы безнаказанно могли смущать, дразнить, даже откровенно смеяться над Платоном. Что за чудо глаза у Василисы. Порой кажется, что они, как черная морская вода в безлунную ночь, полны фосфорического свечения, а то вдруг, точно дивная царица моря — скумбрия, окрасятся в нежнейшие тона перламутра — от голубого до темно-синего. А рассердилась — холодны, бесстрастны, точь-в-точь дикие маслины, обрызганные росой в предрассветный час. Правда, временами Платону они начинают казаться цвета светло-зеленых водорослей, что нежатся с восходом солнца в серебристых отмелях и приманывают к себе, приманывают на вечный сон, вечный покой…
С ума сводит Платона оголенная пышная грудь Василисы, на которой поблескивает дорогая, чистого золота, цепочка с крестом — подарок Платона. И серьги золотые к лицу осанистой чертовке! Как подмигнет она Платону из-за буфетной стойки, чтоб шел к ней в светелку, не волен он больше над собой, раб ее покорный, только бы она ласкала его, гладила белой рученькой волосы, исхлестанные морскими ветрами, только бы касалась нежными, прохладными, как дольки мандарина, губами его испекшихся губ. Василиса для Платона — целый мир, который нельзя обнять двумя руками. В своей безоглядной, слепой страсти не хотел он замечать, как жадна и корыстна эта женщина. Себя корил, если случалось ему придти к ней с пустыми руками. Страдал, когда Василиса в такие вечера была неподатлива на поцелуи, но и не помышлял, что маленькие, полные, опущенные вниз уголками губки Василисы вздрагивают не от обиды, нет, — от презрения. Уйдя за буфетную стойку, она вся так и кипит. «Какая цена, такой и товар… Думает, если мать ему в долг выпивку и шамовку дает, то и со мной так… Нет, голубчик, за меня рассчитывайся наличными…»
Марфа в такие вечера своего не упускала.
— Пей, касатик, пей миленький, за тобой не пропадет, — наливала она чарку за чаркой. Когда же Платон, напившись до бесчувствия, едва стоял на ногах, кабатчица с льстивыми словами провожала его до серебрившихся в лунном свете кустов дикой маслины. Там он сваливался на пригретый за день песок. Но едва прорезались сквозь туман солнечные лучи, утренняя свежесть будила его. Отряхнувшись, Платон снова шел к Василисе.
— Чуешь, не буди меня в эдакую рань! — грозна, как царица, стоит перед Платоном Василиса, простоволосая, в одной юбке поверх сорочки.
— В море ухожу, — тоже хмурится Платон, даже искоса не взглянув из-под кустистых белых бровей на прельстительно обнаженную грудь Василисы.
— Чуешь, держись за воду — не потонешь! — жмуря прекрасные томные глаза, смеется Василиса. И смех этот точно окатывает Платона ледяной волной. — Ну так чего ты от меня хочешь?