— Не похож на преступника, — искренне вырвалось у Петра. — За что он осужден?
— Был в плену у немцев. Бежал. Добрался к своим. А тут его в мешок. Фамилия подвела, так сказать плохую услугу Куприн оказал. Вот как оно получилось, ни на что не похоже.
После короткого молчания «Чехов» поискал что-то в бумажнике, вынул по-солдатски сложенное треугольником письмо без марки и почтовых штемпелей и протянул его Ковальчуку.
— Посмотрите, так сказать, для раздумья. — И тут же добавил: «Э-э, не оборвись жизнь Куприна, он мог бы дописать своего «Однорукого коменданта».
Петро читал письмо с все возрастающим волнением. Некоторые строки, полные недоумения, обиды и горечи, он перечитывал дважды, словно обязан был навечно запомнить каждое слово этого чудом дошедшего к нему диалога между солдатом Леонидом Скобелевым и неизвестным следователем.
«…Да что вы, — говорю следователю, — какой же я графский отпрыск? — писал солдат. — Из рабочих мы, вся наша фамилия пролетарская, сроду у нас генералов не водилось. Правда, мой отец в науку пошел, геолог. Он член партии с 1917 года, брал Зимний… Так что вы, — говорю, — товарищ следователь, с кем-то меня путаете. Он кричит: «Я тебе не товарищ! Ты изменник родины!» Меня точно пороховую бочку взорвало. Тоже кричу: «Может, и не товарищ! Не знаю, где ты сам отсиживался, когда я вместо гранат с теми бутылками один на вражеский танк шел. И танк загорелся… Гляди, — говорю, — каким красавцем я стал, из-за этих рубцов, даже родные не узнают…»
В общем, схватились мы не на шутку. Следователь орет: «Я тебя в прах превращу, предатель! Ты такой же, как твой однорукий прапрадед или там дед, комендант Петропавловской крепости, где гноили политкаторжан». Так я и не понял, про какого он однорукого коменданта крепости мне голову морочил, а еще писателя Куприна зачем-то приплел. И все наседал, чтобы я признался, мол, да, я из графской фамилии, да, изменник, завербован и заброшен для диверсионно-шпионской деятельности. Черт его знает что понавесили, во сне такое не приснится! С виду этот следователь здорово на моль смахивает, весь пепельный — и волосы, и брови, и ресницы, и глаза, и усики. Два раза на допросах у меня нервы не выдержали…
Куда везут теперь — не знаю. Письмо попытаюсь выбросить через решетку окна вагона. Может, кто-нибудь поднимет и отправит по адресу. Ты мне внушал: хороших людей на свете больше, чем плохих. Не думай плохо обо мне, дорогой отец. Верь сам, маме и сестричке Оленьке тоже скажи: я не изменник, не предатель. Мама…» — как последний зов, еще можно было разобрать это одно слово, а дальше строки, написанные химическим карандашом, совершенно расплылись. Возможно, письмо мокло под дождем, а может быть, чьи-то слезы оставили свой след.
«Чехов» выжидающе посмотрел на молодого человека.
— Как я понимаю, вы просто однофамильцы с куприновским одноруким комендантом? — спросил Петро.
— Безусловно.
— Как же такому ограниченному следователю вверяют судьбу человека?
— Ограниченному? — отрицательно качнул головой Скобелев, устремив взгляд на едва тлеющий огонек своей сигареты. — Моль… крошечный сумеречник, светло-пепельная бабочка с виду такая безобидная, а точит меха и шерстяную одежду… Да, моль одежду тлит, а печаль — сердце… — тяжело вздохнул он. — Хотел того мой Ленька или не хотел, но одним этим словом охарактеризовал породу таких людей. В народе о них еще сказали бы — тля. У таких за душой ничего святого…
— Карьеристы, — подсказал Петро.
— Пожалуй, да.
— Коль в борьбе с молью безотказно действует даже очень скромное на вид растение — у нас называется оно кнофлик, — уверяю вас, дорогой мой Чехов… да, да, не удивляйтесь, я вас мысленно все время так называю, поразительно до чего вы похожи на Антона Павловича, — признался Петро, — поверьте, у советских людей немало средств, чтобы побороть человека-моль. Почему вы сразу не написали об этом следователе лично товарищу Сталину?
«А надеющиеся на господа обновлятся в силе, поднимут крылья, как орлы…» — Между прочим, это из библии, писатель, — с горькой полуусмешкой отозвался геолог.
Петра точно полярным холодом обдало.
— Ну, знаете… Я отказываюсь вас понимать.
— А вот поймете, если выслушаете, — смягчая голос, проговорил «Чехов». — В сорок шестом году, невзирая на состояние здоровья, только-только я поднялся на ноги после тропической малярии, еду из Ашхабада в Москву. Надел все свои ордена, так сказать, при всех регалиях — лично к Иосифу Виссарионовичу. Он меня не понаслышке знал. В гражданскую войну судьба нас не раз сводила. Последний раз виделись вскоре после разгрома Кронштадтского мятежа: стою в госпитальном коридоре, а Сталин идет и еще с ним двое, тоже в кожанках, их не знаю. Увидел меня, подошел, из правой руки в левую переложил потухшую трубку. Протянул руку. Мы поздоровались.
«Вижу, Скобелев, — показывает на мою забинтованную голову, — жарко тебе пришлось, когда брали форт Серая Лошадь?»
«Пустяковое осколочное ранение, — отвечаю. — Хочу сбежать отсюда».
Рассмеялся Сталин.
«Понятно, — говорит. — Скобелевы умирают или на поле брани, или от яда».
Вот этого тогда я никак не мог понять, почему он так сказал. Потом уже, спустя годы, попался мне в руки Куприн, почитал и понял…
Скобелев умолк, затем с оттенком обиды выдохнул:
— Не смог я пробиться к Сталину.
— Надо было сперва написать.
— В том-то и дело, что послал письмо. Ждал два месяца, никакого ответа. Тогда уже и тронулся в путь. Думал, грешным делом, письмо могло и не дойти, затеряться. Взял отпуск и поехал. После того, как меня не допустили к Иосифу Виссарионовичу, написал уже прямо из Москвы. Жду. Из гостиницы ни на шаг. Вся моя жизнь вылилась в одно ожидание. Должен же Иосиф Виссарионович подойти к моей беде с умом и добрым сердцем… Чего я только не передумал, чего не припомнил… Олег мне роднее родного, один-единственный из всей семьи уцелевший. Жена и дочь в Ленинграде убиты, бомба дом развалила… старики в блокаду от голода… два младших брата головы сложили в Сталинграде… Я ждал. Прошла неделя, другая. Раздался звонок, я одним прыжком, как тигр, к телефону. Нет, кто-то по ошибке потревожил, просит извинить…
Голос рассказчика становился глуше, прерывистое. С виска сорвалась и покатилась по щеке крупная капля пота.
— Отпуск кончался. Я бросился в редакцию «Правды», оттуда в Прокуратуру Союза. Объясняю, что приехал издалека, хотел бы получить ответ на жалобу до моего отъезда в Ашхабад. Нет, незлобиво, просто очень-очень устало отвечали мне и в «Правде», и в приемной Прокуратуры — везде, куда я обращался: это, мол, совершенно невозможно, разве вы одни с жалобой? Да-а, за короткое время моего хождения по мукам я имел возможность в этом убедиться… Одна женщина с печальными глазами, уже в преклонном возрасте, с густой проседью в курчавых волосах, поведала мне свое горе. Муж у нее был армейским комиссаром, героем гражданской войны. Его арестовали ночью в мае 1937 года. И вот уже девять лет она ничего не знает о муже, отце ее шестерых детей. Детей… троих она уже нашла, а трое где-то еще в детских домах, вот разыскивает. Эту женщину тоже арестовали вслед за мужем. Продержали восемь лет, выпустили… Так вот, из Москвы я уехал ни с чем. Спустя полтора месяца пришло письмо из Прокуратуры Союза. Отказ. В общем, не хочу себя признать побежденным, ибо это означает больше не надеяться, не верить, не дышать…
— Иван Дмитриевич, разрешите в меру своих сил помочь вам.
— Помочь? — переспросил, словно не понимая, Скобелев. — Чем же вы можете помочь?
— Напишу очерк в «Комсомольскую правду». Там народ с огоньком. Они не могут остаться равнодушными к судьбе вашего сына.
Скобелев, чувствуя, как слезы набегают на глаза, молча отвернулся. Но Петро со всей силой глубокого убеждения, глубокой веры сказал:
— Эту газету читают в ЦК партии.
Скобелев повернул голову и тихо проронил:
— Можете письмо сына оставить у себя.
К ним подошел обнаженный до пояса Северов с мокрыми нерасчесанными волосами.