— Ну? — с надеждой спросил его Клычли.
Полный обиды и злости, Черкез-ишан резко сказал:
— Скорей яйцо шерстью обрастёт, чем от этих добра добьёшься! Единственное, что могу теперь сделать, это завтра перед казнью передать Берды всё, что ты захочешь ему сказать. Больше — ничего.
— Грустно, — тяжело вздохнул Клычли. — Пропадёт, значит, парень, нет ему спасения.
— Что поделаешь? — зло бросил Черкез-ишан. — На протяжении всей человеческой истории кривда заглатывала правду!
— Ладно, — сказал Клычли, — спасибо тебе, ишан-ага, за услугу. Никогда не забуду, что ты оказался другом в самую тяжёлую минуту. И попрошу тебя, если сумеешь, подбодри завтра нашего товарища. Пусть умрёт мужественно, не склонив головы перед подлым врагом.
— Его геройскую гибель народ не забудет — ведь он за народное счастье боролся.
— Обязательно передам ему твои слова, — тоскливо ответил Черкез-ишан. — На штыки пойду, по передам!.. Ах, как жаль, что ничего у нас не получилось! Не разговорами, а силой надо было освобождать Берды!
— Где она, эта сила, ишан-ага? — бледно улыбнулся Клычли. — Ты, я, мы с тобой — четверо всего. Слишком мало. Ну, прощай. Мне нет смысла рассвета дожидаться.
— Прощай, Клычли. Не обижайся, что так получилось. Никто на моём месте не сделал бы большего.
Клычли безнадёжно махнул рукой.
Летает бабочка, летает и оса
Был тот час ночи, когда чёрная сила тьмы, простёршейся над миром, предстаёт неодолимой и вечной. Тьма сгущена настолько, что её, кажется, не проткнуть пальцем. Она властвует над всем сущим, всё живое робко и покорно замерло в мягких безысходных объятиях. В этот час затихают вечно беспокойные собаки, и ни одна ночная птица, ни одна зверюшка не нарушит неподвижности и безмолвия зачарованного царства покоя, покоя — как полёта сквозь бездны времён и пространств.
Но всевластие ночи мнимо. Именно в этот час длятся последние мгновения борьбы тьмы со светом, приближается тот неизбежный миг, когда чёрное лицо ночи начнёт сереть, бледнеть, и вместо её бездонно мёртвого равнодушия вспыхнет мягкий и нежный румянец утра, несущего полные пригоршни солнечного золота, наполненного действиями, надеждами, жизнью.
Подворье ишана Сеидахмеда спало: глубок и сладок предрассветный сон. И даже джигит с винтовкой, стоящий возле одной из мазанок на скотном дворе, прислонился к дувалу и подрёмывал, несмотря на то, что получил от Бекмурад-бая строгий наказ глядеть в оба. Он знал, что в охраняемой им мазанке сидит парень, большевик, которого утром будут казнить. Конечно, человек готов на всё, чтобы избежать смерти, но куда денется этот большевик, если он скован по рукам и ногам тяжёлыми цепями, а дверь мазанки заперта? Никуда он не денется, хотя, по правде говоря, жалко парня — и зачем он, ослиная голова, в большевики пошёл!
Внезапно часовой насторожился. Калитка, ведущая с жилого двора на скотный, скрипнула, в неё проскользнула женщина. Привыкшими к темноте глазами джигит следил, как она постояла в нерешительности, как бы раздумывая, идти дальше или вернуться, пригладила ладонями волосы и неуверенно пошла вглубь двора. Когда она приблизилась, часовой шагнул ей навстречу.
— Что вы ищете? — спросил он хриповато.
Женщина не испугалась, но застеснялась и потянула на лицо полу халата. Однако джигит уже успел разглядеть, что незнакомка молода и красива, и обрадовался неожиданному развлечению.
— Скотину ищу, — ответила женщина, отворачиваясь.
Джигит подошёл ещё ближе.
— А кто эта скотина — самец или самка?
— Самка самку не ищет.
Ответ был настолько откровенный, что джигита бросило в дрожь. Он опешил, не зная, что сказать, и взял женщину за руку. Она вырвалась, толкнула его в грудь. Он выкатил грудь колесом.
— Ещё раз, дорогая! Ударь ещё раз!
— Не стоишь того, чтобы тебя два раза ударять, — кокетливо сказала женщина и попыталась обойти джигита.
— Погоди! — джигит решительно обнял женщину. — Может быть, стою, ты проверь!
Ящерицей вывернувшись из его объятий, женщина пригрозила:
— Убери руки, а то такой крик подниму, что нн нарадуешься!
Распалённый джигит снова преградил ей путь.
— Погоди, дорогая, не кричи. Выслушай два слова.
— Молчи, несчастный!
— Почему несчастным называешь?
Женщина подняла голову, блеснула в улыбке зубами.
— Как тебя ещё называть? Все люди спокойно по домам спят, а ты за чужими жёнами охотишься. Охота приятная, по чаще — неудачная, потому и назвала тебя несчастным. — Ома опять улыбнулась.
Джигит совсем потерял голову от этой улыбки, которая находилась в явном противоречии со словами незнакомки. Желание захлестнуло его мутной горячей волной.
— Что хочешь, говори! — прошептал он, шумно дыша и приближаясь к женщине, — Всё сделаю, что пожелаешь!
Она посмотрела на него, помолчала, словно колебалась,
— Пожалеть тебя, что ли? — голос её дрогнул усмешкой. — Благодари аллаха, несчастный, что на отзывчивую женщину попал. Сердце у меня жалостливое, не могу равнодушной оставаться, когда вижу, как человек мучится.
— Пожалей! — охотно согласился джигит, уже предвкушая жаркие объятия красавицы.
— Вон ту дверь видишь? — женщина указала на один тёмный прямоугольник в сплошном сером ряду мазанок.
— Вижу! — сказал джигит. — Идём?
— Не торопись.
— Зачем же время терять?
— На тебя времени хватит, — пообещала женщина. — Сейчас я пойду проверю, всё ли в порядке дома. Мазанка имеет вторую дверь, с тыльной стороны. Я туда и войду, а ты за этой дверью следи: как только я её открою — не мешкай. Там и постель есть, и всё остальное. До самого утра никто нас там не потревожит. Понял, что я сказала?
— Не обманешь? — с надеждой спросил джигит.
— Не обману! — засмеялась неизвестно чему женщина. — Стоило ли мне приходить сюда, чтобы обманывать тебя. Жди! Но пока дверь не откроется, не подходи к ней, понял?
— Понял, дорогая, всё понял! — закивал джигит. — Ты не очень долго… проверять будешь?
— Быстро вернусь.
Джигит уставился на дверь. У него пересохло в горле, но он ни за какие блага мира не пошёл бы сейчас разыскивать воду — вдруг прозеваешь, когда дверь откроется!
Она открылась медленно и бесшумно, будто петли её заранее были смазаны. Джигиту даже почудилось, что он ощутил, как из мазанки пахнуло сокровенным теплом. Он прислонил винтовку к дувалу и проворно, как от собак, домчался на жадный зов плоти.
* * *
Мазанки, в которых ишан Сеидахмед содержал привозимых к нему лечиться сумасшедших, внешне не выделялись среди остальных келий. Разве только дверь у них была поплотнее да маленькое окошко забрано толстой решёткой. Внутри же, посередине мазанки, стоял глубоко вкопанный в землю и укреплённый под потолком толстый столб. К нему цепями приковывали буйных помешанных, чтобы они, избави аллах, не накинулись ненароком на благочестивого ишана Сеидахмеда, когда он приходил их пользовать.
Возле такого столба сидел и Берды. Металлические массивные обручи плотно охватывали его запястья и лодыжки, тяжёлые кованые цепи железными змеями тянулись к ним от столба и, как змеи, язвили измученное тело.
Берды не спал. Это была его последняя ночь и последний рассвет, который он встретит в своей жизни. Часовой, сочувственно помаргивая, уже сообщил ему, что утром на базарной площади состоится казнь. «Отрубят голову?» — спросил Берды как о чём-то постороннем — до сознания не доходило, что речь идёт именно о нём, что это его собираются казнить. Это было противоестественно и дико, и вообще непонятно, как это можно, не двигаться, не дышать, не думать, не чувствовать Как же в таком случае будет существовать мир?
Нет, сказал часовой, голову не отрубят, но поступят так же, как Эзиз-хан поступил прошлое воскресенье с Агой Ханджаевым. Его привязали за ноги к двум лошадям и погнали их в разные стороны. Когда палачи вернулись к тому месту, откуда началась казнь, то за одной из них на верёвке волочилась нога Аги, за другой — одноногое избитое туловище без головы. Голова Аги оторвалась на Ашхабадской улице, возле арыка Бурказ-Яп. А потом всё, что осталось от казнённого, Эзиз-хан велел выкинуть на свалку, на съедение собакам и птицам.