Это был маленький человечек, в то время как мой камердинер был высок и силен. Я должна была быть благодарна за это, потому что в противном случае в ту ночь мне пришел бы конец. Этот жалкий негодяй, вне всякого сомнения, думал заслужить похвалы толпы, сделав со мной то, что, как они все время выкрикивали, давно уже следовало сделать.
— Я запру его, мадам! — сказал камердинер.
— Нет, — сказала я. — Отпусти его! Открой ему дверь и выгони его прочь из дворца! Он приходил, чтобы убить меня, и если бы это ему удалось, завтра люди стали бы носить его с триумфом.
Камердинер подчинился. Когда он вернулся, я поблагодарила его и сказала, что мне очень жаль, что из-за меня он был вынужден подвергаться опасности. На это он ответил, что ничего не боится и что у него есть пара превосходных пистолетов, которые он всегда носит с собой с единственной целью — защищать меня.
Такие случаи всегда глубоко трогали меня. Когда мы вернулись в мою спальню, я сказала мадам Кампан, что я никогда не оценила бы великодушия таких людей, как она; сама и этот камердинер, если бы эти ужасные времена не заставили меня понять это.
Она была тронута, однако уже строила планы о том, чтобы на следующий день сменить все замки. Она проследила, чтобы то же самое было сделано и в апартаментах короля.
Над нами воцарился великий террор. В столицу проникли люди, словно бы принадлежавшие к какой-то другой расе: маленькие, очень смуглые, гибкие, жестокие и кровожадные. Это были южане, марсельцы.
Они принесли с собой песню, написанную Руже де Лилем, одним из их офицеров. Вскоре нам пришлось услышать, как ее распевают по всему Парижу. Ее называли «Марсельезой». Кровожадные слова, положенные на воодушевляющую мелодию, — такая песня не могла не завоевать популярность. Она заменила песню «Çа ipa», бывшую до того времени самой любимой. Каждый раз, когда я слышала «Марсельезу», она заставляла меня содрогаться. Она часто являлась мне, словно призрак. Когда среди ночи я просыпалась после тяжелой дремоты (а в те ночи я почти не спала), мне мерещилось, что я слышу ее.
«Allons, enfants de la Patrie,
Le jour de gloire est arrivé.
Contre nous, de la tyrannie,
Le couteau sanglant est levé,
Le couteau sanglant est levé.
Entendez-vous, dans les campagnes
Mugir ces féroces soldats.
Ils viennent jusgue dans vos bras
Egorger vos fils, vos compagnes.
Aux armes, citoyens!
Formez vos bataillons,
Marchons, marchons!
Qu’un sang impur
Abreuve nos sillons».
[151] Сад вокруг моих апартаментов был всегда заполнен толпой. Люди заглядывали в окна. В любой момент от одной маленькой искры мог вспыхнуть пожар. Часы шли, и мы не могли предугадать, какие новые зверства они совершат. Уличные торговцы под моими окнами предлагали свои товары. «La Vie Scandeleuse de Marie Antoinette»![152] — пронзительно кричали они. Они продавали фигурки, изображавшие меня во всевозможных неприличных позах вместе с разными мужчинами и женщинами.
— Для чего мне жить? Для чего принимать все эти меры предосторожности, чтобы спасти жизнь, которую не стоит спасать? — спрашивала я мадам Кампан.
Я писала Акселю об ужасах нашей жизни. Я сказала ему, что нас убьют, если наши друзья не выпустят манифест, в котором будет сказано, что если нам причинят вред, то Париж будет атакован.
Я знала, что Аксель делал все, что возможно. Еще никто и никогда не работал столь неутомимо.
Если бы только у короля была хотя бы половина энергии Акселя! Я старалась побудить его к действию. За нашими окнами выстроились гвардейцы. Если он покажет им, что он — их лидер, они будут уважать его. Я видела, что даже самых грубых революционеров можно держать в благоговейном страхе малейшим проявлением королевской гордости. Я умоляла его пойти к гвардейцам и устроить им нечто вроде смотра.
Он кивнул. Он сказал, что я, безусловно, права, и вышел на улицу. Это было душераздирающее зрелище — видеть, как он семенил между рядами солдат. Теперь он сделался таким жирным и неуклюжим, что это ни за что не позволяло бы ему охотиться.
— Я полагаюсь на вас! Я полностью доверяю моей гвардии! — сказал он им.
Послышался хохот. Я увидела, как один человек вышел из шеренги и пошел следом за ним, подражая его тяжеловесной походке. Гордость — вот чего ему не хватало! Я была глупа, ожидая, что Луи проявит ее.
Я почувствовала облегчение, когда он вошел. Я отвернулась, потому что не желала видеть унижение на его лице.
— Лафайетт спасет нас от фанатиков. Ты не должна отчаиваться! — сказал он, тяжело дыша.
— Хотела бы я знать, кто же спасет нас от мсье де Лафайетта! — горько возразила я.
Кульминация наступила, когда герцог Брунсвикский выпустил манифест в Кобленце. В нем говорилось, что если по отношению к королю и королеве будет допущено хоть малейшее насилие или оскорбление, то против Парижа будет использована военная сила.
Это было тем сигналом, которого они ждали. Агитаторы работали более напряженно, чем когда-либо. По всему Парижу люди маршировали группами. Это были санкюлоты и оборванцы с юга. Они шли и пели:
«Вперед, сыны отчизны милой…»
Они говорили, что мы в Тюильри подготавливаем контрреволюцию.
Десятого августа faubourgs[153] были на марше, и их целью был Тюильрийский дворец.
Мы знали о поднимающейся буре. Всю ночь девятого числа и ранним утром десятого я не раздевалась. Я бродила по коридорам в сопровождении мадам Кампан и принцессы де Ламбаль. Король спал, правда, в полном облачении. По всему городу начали звонить набатные колокола, и Элизабет пришла, чтобы присоединиться к нам.
Вместе с ней мы наблюдали, как начинался рассвет. Это было около четырех часов, и небо стало кроваво-красным.
Я сказала ей:
— Париж, должно быть, уже видел нечто подобное во время Варфоломеевской ночи.
Она взяла мою руку и вцепилась в нее.
— Мы будем держаться вместе!
Я ответила:
— Если мое время придет и ты переживешь меня…
Она кивнула.
— Дети — да, разумеется! Они будут для меня как родные.
Тишина, наступившая, когда колокольный звон прекратился, казалась даже более тревожной, чем этот звон. Маркиз де Манда, командир Национальной гвардии, который много раз спасал нас от смерти, получил вызов в ратушу. Мы наблюдали, как он направился туда, с дурными предчувствиями. Вскоре после этого в Тюильри прибыл посыльный, чтобы сообщить нам, что он был зверски убит по пути в ратушу, а его тело было брошено в Сену. Тогда я поняла, что катастрофа уже совсем близко.
В спешке приехал генеральный прокурор Парижа. Он спросил короля. Луи поднялся с постели. Его костюм съехал набок, парик сделался плоским, глаза были осовелыми со сна.
— Предместья на марше! Они идут ко дворцу. Они намереваются учинить резню! — сказал генеральный прокурор.
Король заявил о своем доверии к Национальной гвардии.
О боже, подумала я, его сентиментальность приведет к тому, что все мы будем убиты!
Гвардия была во дворце повсюду, однако на некоторых лицах я замечала угрюмое выражение. Я вспомнила, как они насмехались над Луи, когда он предпринял попытку устроить им смотр. Я вспомнила человека, который вышел из шеренги и передразнивал его сзади.