Лодьи тверского князя уже плыли по Волге. Узбек ждал, подрагивал от холода, протягивая руки над жаровней с углями. Кирпичный дворец казался (а может, и был?) много холоднее летней кочевой юрты. И во дворце этом его тоже заставляли жить придворные. Упрашивали, толковали, что так живут все государи мусульманских стран. Узбек иногда подчинялся, иногда капризно переезжал вновь в свои огромные бело-узорные шатры за городом.
Он и сейчас гадал: не принять ли ему тверского коназа там, в шатрах? Урусутам пристойно являть обычаи Чингизовы и Батыевы, обычаи великих покорителей полумира и самой урусутской земли…
Была степь… Шатры… Долгие песни, что ещё и сейчас тревожат душу неведомой тоской… Язычники-предки, его предки! Трепетавшие перед злыми духами степи и не трепетавшие больше ни перед кем. Воины, с коими он, пожелай того, играючи захватил бы и Кавказ, и Литву!
Такие мысли приходили к нему не часто. Славословия густобородых книжников, послания государей иноземных, подарки далёких земель - редкие камни и шелка умопомрачительного великолепия, парча и жемчуг, птицы, умеющие говорить, и диковинные звери, невиданные в подвластных ему землях, шкуры пятнистых и полосатых тигров, перья райских птиц и рогатые раковины, бронзовые китайские зеркала и бесценное оружие многих земель (гнутые хорезмийские сабли, тяжёлые мечи франков, дамасские булаты, кольчатые брони и колонтари, изузоренные шеломы и щиты с алмазами и лалами в навершиях), седла, отделанные бирюзой, арабские и тоурменские кони; вина всех земель и красавицы многоразличных народов, подвластных и неподвластных ему, - всё это тешило тщеславие, ласкало слух и ублажало плоть, а ежели и приедалось, то ненадолго. Вновь какой-нибудь редкий камень, конь или юная рабыня пробуждали на время его засыпающие чувства, вновь давали почуять ему то обманчивое и неверное, что называлось высшей властью на земле…
Узбек не стал добрее. Он просто устал. А усталость властителя подданные часто путают с добротой.
Да, конечно, князь Иван - верный раб! Верный и богатый. Очень богатый, раз покупает у него один за другим ярлыки на чужие княжества! Московит клянётся, что не лишает местных князей власти, только берет в свои руки сбор дани, которую мелкие князья постоянно задерживали, не в силах собрать в срок потребного серебра. Где же находит это серебро коназ Иван? В чём-то он наверняка обманывает его, Узбека… Его часто обманывают! И… грабят. Да, да! Грабят! Иван собирает больше! Много больше! Зачем иначе ему покупать ярлыки? Не слишком ли много власти в обмен на серебро вручил он, Узбек, коназу Ивану? Не пора ли найти другого подручника на Руси? И тогда Александр… Сын коназа Михайлы, казнённого по его, Узбекову, приказу… Возьмёт власть и захочет отомстить… Заключит союз с Литвою, о чём вот уже не раз намекал ему Иван? Но Ивану верить нельзя… Или можно? Где истина? И чего, в конце концов, хочет он, Узбек? Сын Александра, Фёдор, напомнил ему любимого Тимура, ныне покойного. Зачем, злой Ариман, унёс ты в могилу мальчика моего? Будь он жив, и я знал бы, зачем живу, зачем несу на плечах тяжкий гнёт державной власти! («Гнёт державной власти» - это было красиво, и Узбек пристойно погрустил о своей судьбе, судьбе первого среди смертных и потому неизбежно одинокого.) А тверской князь плыл к нему по Волге и уже был как бы во власти его. И этим нечто развязывалось и нечто завязывалось вновь. Возвращалось прошлое, и тревожило, и томило, и сбивало с толку представленною ему полной волей. Как поступить? Полная воля! И перед ним встаёт коричневое лицо с жёстко изогнутыми бровями, в чёрной, жёсткой бороде, с жестоким и властным взглядом рысьих желтоватых глаз. Лицо-маска. Лицо и руки, навычные рубить на скаку и, как тростинку, гнуть тугой лук, так, что стрелы догоняют друг друга. Крепкие, короткопалые, с мощными узловатыми мышцами, руки-корни и мясистые губы, произнёсшие ещё вчера: «Сына Михаилова казни! Волчий корень выведи весь! Не верь урусутам, Узбек! Иначе - берегись! Предадут!» И другое лицо, в долгой седой бороде, надменное, усталое, с мудрым взглядом, сухо-морщинистое, и сухие, в коричневых пятнах, руки: «Ты выкормил змея, Узбек! Коназ Иван скоро станет сильнее тебя! Разве ты не видишь, что твоими руками он душит одного за другим своих врагов? Теперь настал черёд тверского коназа Александра. Твой пращур, Темучжин, давно бы уничтожил Ивана, иначе не будет покоя твоей земле!» И это сказано ему тоже вчера. Полная воля… Воля, кого послушать, кому подчинить себя. Воля! Высшая власть! И всё-таки он - высшая власть! И решать будет он! Он! Он!! Он!!! А не они… все…
Суда плыли по Волге. По сторонам тянулась ровная унылая степь. Кончились кручи, буераки и боры, где можно спрятаться и пересидеть лихую беду. Кончилась Русь, исчезла, сокрылась вдали, будто её и не было. Бояре заготовили ему пышную речь, которую он должен будет сказать перед Узбеком. Но Александр не читал, не твердил украшенных словес, а лежал и думал. Текла Волга, текли над головою, уходя в далёкие мунгальские степи, облака. И он думал, чуть не впервые, о тех тверичах, что прошли избитыми в кровь ногами долгую эту дорогу, прошли и не воротились назад. И не он ли виноват в их гибели? И не должен ли он в конце концов своею головой выплатить сей грех перед родимой землёй? Что сказала бы мать, ежели спросить её об этом? Но мать не скажет, для неё он - единая надежда Руси! Поглядела на внука, поверила, что сын воротит и Тверь, и великий стол, а там отомстит за отца, и едва не умерла, счастливая своею верой… А есть ли иное счастье на сем пути? На пути власти, битвы за власть и битвы за то, чтобы удержать эту власть в деснице своей. Был ли счастлив покойный отец? Ему, Александру, чего-то всю жизнь не хватало. Самолюбия? Воли? Упрямства? Быть может, жестокости?
Теперь иноземцы, словно приклеившиеся к нему (и нет сил отделаться от них!), толкуют о единовластии, державной воле, крестовом походе против язычников… Татары давно уже не язычники! Толкуют, а не ведают путём, сколь в Орде было христиан несторианского толка ещё до того до всего, до воцаренья Узбекова…
Едучи сюда, Александр благословился у митрополита Феогноста. От Феогноста епискому сарскому шла грамота с просьбою содействовать «благоверному князю Александру». Феогност - друг Ивана, но тут посчитал, видно, что всякому христианскому князю русской земли надобно помогать противу неверных. Как будто бы всё (или многое) за него… Но как поведёт себя ныне князь Иван? И не на смерть ли едет он, Александр, даваясь в лапы своему древнему ворогу? Да и стоит ли вышняя власть княжой чести, что мечет он ныне под ноги татарскому царю? А может быть, так и сказать? Приехал на смерть, и вот я в воле твоей! Не поймёт… А ежели не поймёт иного? Этих вот красно украшенных словес, что ему почему-то так и не ложатся к душе!
Александр садится рывком. Со степи, издалека, идёт горячий сухой ветер. Он смотрит, не видя, глядит сквозь марево лет. Сейчас - и никогда больше! - он способен на подвиг и смерть. Рука безотчётно сжимает свиток грамоты. Миг - и ничтожный кусочек дорогого пергамена исчезает в струях быстро бегучей воды. «Великий царь! - Нет, лучше: - Господине царю! Много зла створил я тебе (и ты мне тоже!), и вот я приехал и готов на смерть», - шепчут губы князя. А глаза, слепо устремлённые вдаль, в тонкое марево степей, словно бы видят сейчас минувшее, невозвратно погинувшее, вместе с тенями дорогих и близких, сложивших головы в этой нескончаемой жестокой и кровавой страде…
Лодьи ходко и неотвратимо пенят синий стрежень великой реки. А на далёких обрывах берегов уже маячат степные всадники - дозорные. Близок Сарай, столица Золотой Орды.
Глава 17
К Сараю подходили ночью. Дул сильный холодный ветер. Во тьме блеяли овцы на берегу. Верно, отара, пригнанная из степи и ожидающая ножа мясника. «На заклание!» - подумал Александр, ступая на шаткие скрипучие мостки. Глухо ударяли о причал, подрагивая и качаясь, суда. Дымно, вспыхивая и угасая, чадили факелы, выхватывая из темноты то серый разлив истоптанного песка, то чьё-нибудь лицо, спину, мохнатую баранью свиту или острое лезвие копья. Запахом речной тины и дохлой рыбы, запахами пота и навоза, запахами скота, грудящегося во тьме и острого кизячного дыма охватило князя, лишь только он соступил с мостов на берег и стал в ожидании, когда ему подведут коня.