- Быть посему! Ты, Фёдор, переже думы перемолви с боярами!
- Меня не учить, князь-батюшка! - возразил Бяконт. - Протасию сам скажешь, поди?
Иван опять кивнул молча. К старику тысяцкому следовало сходить самому.
Всё же было горько: столько серебра, и сил, и труды великие, а Феогност и глаз не кажет! Сидит себе в Жараве… С Литвой, с Гедимином ся ликует. А ежели и останет тамо?! Что делать тогда, он не знал. Не мог ничего решить зараньше. И, вздохнув, уже отпуская Бяконта, обсудив с ним попутно и те дела, из коих старый боярин шёл в терема княжеские, помыслил, попенял было Господу, что явно не спешил помочь своему рабу в непростых его княжеских трудах. Но, попеняв, тут же и укорил себя за дерзкий ропот противу вышней воли, - понять которую смертному не дано никак. Быть может, и это ему, Ивану, крест и испытание за гордыню? Не волен смертный, даже и он, князь, указывать Всевышнему в путях его и в помыслах горних! И токмо одно надлежит каждому: нести свой крест, не ослабевая в трудах.
- Не ослабевая в трудах! - сказал Иван вслух, себе самому, и повторил глуше: - Не ослабевая в трудах…
Митрополит русский должен быть здесь, на Москве, а никак не на Волыни и не в Литве Гедиминовой. И сего должен он добиваться, не ослабевая в трудах! Тяжкие, стонущие удары по камню отвечали ему.
Глава 11
Мишук сряжался в Киев. Катюха бегала зарёванная. Дети прыгали и визжали на разные голоса. Тётка Просинья тоже добавляла шуму. Словом, в доме стоял дым коромыслом. Да и прямой был дым: печь чегой-то не налажалась - то ли дровы не подсохли вдосталь - кудрявый чад клубами ходил по хоромине.
Морщась, Мишук крутил башкой, поминая нелёгким словом продавца избы и, с запоздалою завистью, дядину хоромину на Подоле, что продал когда-то большому боярину Окатию. Се лето с сенами не управили в срок, пото не поспел и печь переложить, а нать было, ох и нать было скласть печь погоднее!
Он недавно воротил домой, праздничный. Повестил было о великой чести, выпавшей ему: шутка ли, старшим поставили над обозом! И вот незадача! Катюха с первых же слов разревелась:
- Одну оставлять!
Мишук, отстёгивая саблю и переболокаясь, остоялся даже:
- Кого ты ревёшь-то?! Да батя мой по посольскому делу всюю жисть! Пото и в чести был у князей великих! А я всё на дворе да на дворе, с конями да в стороже. Скоро и голову сединой обнесёт! Так, што ль, из навоза и не вылезти?!
- Да! А куды я с дитям, да на всю зиму! Ни хоромина не готова, ни сенов не навожено! Яков твой токо на печи и сидит! Что с него толку! Да и печь вон…
В говорю встряла было тётка Просинья:
- Поезжай, поезжай! Бабью-то брехню не переслушать!
- Брехню, да? Брехню, да? Я для тёти Проси всю жисть собакой была! Собака и есь! Век за детьми да за скотом, из скотнюхи не вылажу, все с пузом, детей полон дом, а в церкву выйти не в чем! Знала бы, за кого шла…
Просинья, конечно, в долгу не осталась, начала припоминать все Катеринины протори и промашки: и портны белит не так, и квашню путём не замесит, и дитю летось не сберегла, и мужик у ей не обихожен…
От ору бабьего изба готова треснуть. Мишук, хлопнув дверью так, что едва ободверины не вылетели из гнёзд, выбежал во двор, к коню. В сердцах не знал, за что и взяться. Катюха вылезла зарёванная, пришла в хлев. Мишук не глядел, слышал лишь, как шмыгает носом. Подошла сзади, охватила полными руками, вжалась. Мишук ещё поёжился, но уже и оттаивал - жалко стало жонку, огладил большой рукой. Катя подлезла к нему под мышку, всё ещё хлюпая носом, стала ластиться; сперва пожалилась на тётку, что век не даёт ей жить, потом почуяла, видно, что этим Мишука не проймёшь (сама уж залезла к нему и под зипун, совсем оттянула от дела: пригрей да приласкай! Распалила не ко времени…), и вдруг вовсе незаботным, а любопытным голоском:
- Скажи, как створилось-то? Почто и выбрали тебя? А каково тамо, в Киеви? Жонки красивые, бают! Хучь гостинца-то не забудь, привези!
И всегда так: накричит, накудесит и - словно и не она - хохочет опять да дивует, словно девка… Не соскучишь с нею!
Скоро сынишка забежал (верно, тётка Прося послала), потом дочурка засунула нос:
- Я первая, я! Я тятю нашла!
Всё как пошлют которого за чем, дак оба и бегут, пихаются - кто первый…
Под вечер Катя носила воду с Неглинки - в колодце, что на усадьбе, вода была ржавая, только скотину поить, - а Просинья, малость отошедшая от ругани, хоть и всё ещё сердито, выговаривала, без меры дёргая кудель на прялице:
- Поезди, поезди! Воспомнили батьку-то, Фёдора! Таку честь оказали! К митрополиту самому! Ты ето понимай: по отцу почёт! Жону-то не слухай боле! Пока жива - пригляжу! Уж чего, какого сорому стыдного тута не допущу!
- Катя и сама… - не совсем уверенно возразил было Мишук.
- Сама-то сама, а привяжетце какой настырный али на страх возьмёт… Дак и себя-то воспомни: али чужих жонок не трогал?!
- Был грех…
- То-то, грех! Езжай, не сумуй. Пригляжу!
Да и что сказать? И права и не права Просинья! Баба без дела, дак и сблодит, а коли дети, да дом, да воздохнуть некогда, тут не до чужих мужиков! А у Катюхи всё ж таки пятеро по лавкам! А что по батьке честь, то тётка правду сказала. И дело створилось так. Большой боярин, Протасий Федорыч, с Михайлой Терентьичем собирали дружину, и оба, в одно, покойного батьку воспомнили. Михайло Терентьич его, как себя, знал, по Переяславлю, ну а старый тысяцкий, спасибо ему, напомнил, что вот, мол, сын еговый у меня. Так, по батьке покойному, и Мишуку выпала честь. Честь не мала, но и труды тоже не маленькие! В ближайшие дни как пошло: коней ковать, возы, сани, сбруя, припас… Кметей всех проверь, каждого в кажной промашке - не воздохнуть было! Уж тут не до печи, не до дома. И ночевал почасту в молодечной, на дворе у тысяцкого.
И в чём ещё только самому себе признавался Мишук - оробел он малость. Порядком-таки оробел! Того, отцова, похотенья, чтобы туда и сюда, не было в нём. Коли жизнь шла ровно, то и нравилось. Кажен год - жатва и покос; по осени - бить поросёнка; коптить, солить, везти бочку рыбы с торга… Ежеден служба, хозяйские кони, молодшие, коих он разоставлял в сторожу и по работам, да иногда лихая выпивка с холостёжью, да иногда перекинуть в зернь, в тавлеи ли с приятелями. А тут, в одночасье, в Киев! Да на всю зиму, до весны! Часом, стойно Катюха, готов завыть: такая неохота навалит, всё бы кинул и на печь залез! Но и не отопрёшься уже. Да и отопрёшься - сама же Катюха заест! Свой талан, судьбу потеряшь, тогды уж до конца коням хвосты чисти, и никаких боле… А детей поднять много ещё станет ему труда. Вона парнишке старшему осьмое лето всего! И в Киев, и куда дале поедешь безо спору!
Обоз собирали на совесть. Осматривали каждого коня вместе с боярином. Ну, в конях понимал Мишук. Коней приготовил - лучше не нать. Кормленые кони, выстоялись. Кованы на все четыре копыта. Вычищены, шерсть - что шёлк! Любота! Кметей тоже подобрал справных, которые из своих, ну а боярина Михайлы Терентьича - те уж не его забота! Да и тоже мужики толковые, видать по всему. Оружие, припас, иконы - всё честь по чести.
С обозом ехал архимандрит Иван, новый. Великий князь где-то добыл его. Слыхать, смыслен-горазд в книгах святых. Сам Мишук порядком-таки подзабыл грамоту, чел едва по складам. Сынишка - тот не в отца, в деда, верно, уже борзо складывает, дьячок хвалил давеча. Хвалил, конечно, ещё и за полть скотинную, ну да ученье не дёшево и стоит! Будь Мишук познатнее в книжном-то деле, дак, может, в отцово место и с грамотами запосылывали. А уж как без грамоты, дак одно знатье: сабля да конь!
Обоз отправляли после Покрова, когда уже плотно лёг снег. Последнюю ночь Мишук ночевал дома. Дети залезли в постель, сперва Никита, потом Услюм: «Я тоже с батей!» Не успели оглянуться - и Любава тут как тут. Толстенькая Сонюшка, сопя, лезла вслед за нею: «И я! и я!» Все облезли, уместились, поталкивая друг друга.