Был да жил петух индейский,
Он цапле руку предложил,
При дворе взял чин лакейский
И в супружество вступил.
«Когда съели жаркое, — пишет И. А. Арсеньев, — и ждали сладкое, Волконский вынул из кармана стихи Пушкина и стал читать их, беспрестанно заикаясь и повторяясь. Эффект оказался грандиозным: сидящие за столом, в особенности Чаадаев, не могли удержаться от гомерического смеха; даже наш француз гувернер Фесшот, невзирая на природную ему серьезность и обязательную «комильфотность», не вытерпел и, желая залить смех, поперхнулся и брызнул красным вином на свою тарелку». Разозленного «петуха индейского» долго отпаивали в соседней комнате холодной водой с сахаром и флер-д'оранжем; а поэт тем временем «улетучился, очень довольный придуманным им фарсом, чуть было не разыгравшимся крайне печально, потому что Солнцев долго хворал после этого»… Однако уже на следующий день Пушкин повез дядю к своей невесте, сожалея, как он сообщил Вяземскому, что представляет его не «в прежнем виде, доставившем ему камергерство. Она более благоговела бы перед родственным его брюхом».
Весной и летом 1830 года светлые и грустные думы Пушкина целиком заняты предстоящей женитьбой, новыми размышлениями о пройденном жизненном пути, завершившимися осенним творческим всплеском в Болдине. Именно там он станет углубляться и в мысли переданного ему Чаадаевым для прочтения первого философического письма. Пока же Пушкин осторожен в суждениях, старается не беседовать с другом на серьезные темы (что последнему рекомендуют и врачи), советуется с М. П. Погодиным, спрашивая его в июне: «Как Вам кажется Письмо Чаадаева?» Ознакомил Погодина с произведением Петра Яковлевича, видимо, сам поэт, еще полтора года назад рассказывавший ему о знакомстве его автора с Шеллингом (высоко почитавший немецкого мыслителя Погодин тогда вознамерился завести переписку с Чаадаевым, которая отложилась на долгое время и до других обстоятельств). Возможно также, что письмо попало к Погодину через московские салоны, где имело уже широкое хождение и привлекало к автору любопытное внимание.
VI глава
НЕУДАВШАЯСЯ ПРОПОВЕДЬ
1
Сам Петр Яковлевич, едва поставив окончательную дату под первым философическим письмом (1 декабря 1829 года), пожелал иметь читательское мнение о нем. Вероятно, его первым читателем оказался наиболее доступный по обстоятельствам жизни в эту пору, лечивший его знаменитый врач М. Я. Мудров, по словам биографа, уже к началу Отечественной войны бывший «первым медицинским светилом в Москве».
Один из виднейших представителей русской терапевтической школы, с 1819 года директор Клинического института при Московском университете, Мудров внедрял в сознание студентов принципы глубинного изучения и лечения больных с учетом важнейшего значения духовно-нравственных и социально-психологических факторов.
Мудров был глубоко благочестивым и добрым человеком, хотя, говорят, и тщеславился своими работами и званием. Жалея многочисленных бедных пациентов, с богатых, однако, брал изрядные суммы.
Трудно сказать, как складывались в финансовом смысле отношения Мудрова с Чаадаевым. Скорее всего первый оказывал приятельскую услугу второму, с которым мог познакомиться еще в довоенные университетские годы через семейство братьев Тургеневых.
И конечно же, когда страдающий Чаадаев чувствовал себя совсем худо, он обращался за помощью к старому знакомому, который превосходил его по возрасту почти на двадцать лет и которого он особо выделял среди допускаемых в свое одиночество врачей. Знаменитый доктор оказался внимательным слушателем, старавшимся вникать в задушевные идеи своего пациента. В долгие вечера, когда Чаадаев никого, кроме брата и врачей, не допускал к себе, они проводили часы напролет в философических разговорах, в которых больной разворачивал перед умственным взором врача глобальные картины мировой истории, зачитывал отрывки из соответствующих сочинений, рекомендовал и давал книги, необходимые для лучшего понимания его мыслей. «Буду у вас, мой просвещенный друг и истинный благодетель, — писал ему Мудров, готовясь к очередному визиту. — Всегда радостно мне слушать вашу умную беседу…»
Неудивительно, что именно его Петр Яковлевич познакомил в первую очередь со своим отличавшимся «оригинальной резкостью» произведением. Видимо, многое в нем казалось читателю, чья религиозность носила конкретный и непосредственный характер, странным и непонятным. Но он глубоко чтил обширный ум и добродетельные устремления автора и видел в его необычной логике проявление этих качеств. Не зная, что по существу ответить больному, врач наконец пишет ему в январе 1830 года: «Милостивый государь, Петр Яковлевич, с большим прискорбием расстался с Вашим сочинением, хотел было выписочки сделать. Но опасаюсь Вас, моего почтеннейшего благодетеля, оскорблять долгим непослушанием. Но не я виноват, да и не Вы. Виновато сочинение. Ибо хорошо, ново, справедливо, поучительно, учено, благочестиво, а благочестие ко всему полезно…»
Чаадаев вынужден довольствоваться чисто оценочной реакцией со стороны профессора медицины, хотя, по всей вероятности, рассчитывал на более предметное понимание. Не находит он удовлетворяющего отклика своим идеям и у другого приятеля, Михаила Александровича Салтыкова, с которым он, как мы помним, первого мая пробовал у Арсеньевых в Сокольниках «рассольник с рубцами» и с которым два года назад познакомился благодаря Надежде Николаевне Шереметевой в тяжелых для себя, опять-таки связанных с болезнью обстоятельствах.
Но вначале нужно сказать о Надежде Николаевне, которая до самой смерти в 1850 году будет по-своему любить и жалеть Петра Яковлевича. H. H. Шереметева, урожденная Тютчева (родная тетка поэта), мать жены Якушкина, своеобразно выделялась в московском обществе. Выразительную характеристику этой «доброй, умной, но странной», по словам современника, женщине дал ее внук, сын декабриста Евгений: «Бабушка Надежда Николаевна была человек довольно оригинальный. Маленького роста, с совершенно белыми волосами, картавая старушка, — она всегда была одета в черный капот, только причащалась и в светлое воскресенье была в белом тоже капоте. Волосы у нее были острижены в кружок… Она не получила хорошего образования и даже по-французски говорила плохо, но у нее был природный ум, и между друзьями своими она считала Жуковского, Гоголя, Киреевских и Аксаковых. С первыми двумя она была в постоянной переписке. Набожная до чрезвычайности, она соблюдала все постные дни, никогда не пропускала ни одной службы и читала книги только религиозного содержания. Она была очень добра, готова была объехать весь город, чтобы похлопотать о нуждающемся, хотя и малоизвестном человеке, но о сделанном ею добре она никогда не говорила ни слова…»
«Любить вас всегда есть время, и поверьте мне, что люблю вас всем сердцем за вас самих и ваше несчастие…» — говорил ей Жуковский, имея в виду ее зятя, сосланного в нерчинские рудники. Вместе с дочерью и двумя ее малолетними детьми она провожала бричку со следовавшими в Сибирь декабристами из Ярославля.
Еще когда Чаадаев завершал заграничное путешествие, Шереметева хлопотала насчет смягчения возможных мер его наказания. Когда же он стал иногда посещать ее после переезда из Алексеевского в Москву, она с болью в сердце наблюдала за его болезненным состоянием и решила познакомить Петра Яковлевича с М. А. Салтыковым. В очередном послании (ее неопубликованные письма к ссыльному декабристу хранятся в архиве Якушкиных) Надежда Николаевна несколько сумбурно писала зятю о его друге: «С ним стал нянчиться Михаил Александрович Салтыков. Сколько нянчился — пересказать невозможно. Когда он года два никого, решительно никого не видал, кроме брата, заперев двери… в такой ипохондрии, что ничего говорить не желает, даже самой пустой книги не понимает, и уже тут он рад был кого-нибудь видеть, лишь бы не быть одному. Я ему советовала с Михаилом Александровичем познакомиться, в твердом быв уверении, что тот его не оставит. И Михаил Александрович именно как с маленьким ребенком нянчился и выводить его начал в свет, уже Петр Яковлевич всякий день непременно бывал у Михаила Александровича. Нынче два или три месяца не бывает…»