Со своей стороны, любимец прежних лет не переставал интересоваться делами поэта, его новыми сочинениями. Так, по признанию Пушкина Вяземскому, Чаадаев вымыл ему голову за «Кавказского пленника», найдя главного героя недостаточно пресыщенным, хотя поэт в этой поэме сознательно изображал преждевременную старость и безразличие к жизни — типичные, по его мнению, свойства русской молодежи XIX века. И именно эти черты, как и у некоторых декабристов, отчетливо вырисовываются в начале 20-х годов в духовном облике Петра Чаадаева. «Чадаев по несчастию знаток по этой части», — пишет Пушкин Вяземскому.
«Знатоком по этой части» был и Михаил Чаадаев, также испытывавший приступы ипохондрии и физические недомогания. «Болезнь моя совершенно одна с твоею, — напишет ему Петр уже из-за границы, говоря о какой-то желчной философии Михаила, — только что нет таких сильных пальпитации (сердцебиений — Б. Т.), как у тебя, потому что я не отравливаю себя водкою, как ты». Если Михаил для освобождения от «пальпитации» и «желчной философии» отправился в свое родовое имение Хрипуново, доставшееся ему после раздела наследства между братьями в 1822 году (согласно разделу Петр стал владеть деревней Большие Лихачи и брат обязан был выплачивать ему ежегодно семь тысяч рублей), то отставной ротмистр для обретения физического и нравственного здоровья поехал за границу.
Заграничное путешествие внесло существенные изменения в духовную жизнь Чаадаева и повлияло на становление его философии истории. Поэтому очень важно, исходя из его собственного творчества и путевых заметок в письмах, из подчеркиваний и отметок на полях прочитанных им гидов и справочников, из сходных впечатлений других путешественников, представить себе, так сказать, духовно-этнографическое своеобразие его маршрута, непривычные для русского глаза картины чужих земель.
III глава
ПУТЕШЕСТВИЕ ПО ЕВРОПЕ
1
Как уже говорилось, Петр Яковлевич Чаадаев несколько раз собирался в путешествие по Европе, намеревался даже поселиться в Швейцарии, но поездка всякий раз откладывалась. Наконец летом 1823 года он отправился, по выражению Вяземского, «на свежий воздух» или «в чужую — в обетованную землю», как писал сам Петр брату Михаилу. Перед отъездом он навестил Н. М. Муравьева, С. М. Трубецкого и других декабристов, которых через три года постигнет суровая кара и которых он больше никогда не увидит, договорился о встрече за границей с Н. И. Тургеневым, если тот сумеет туда выбраться.
Отставной ротмистр, видимо, долго сомневался, с какой стороны начать обозрение «обетованной земли». Наконец решился, прежде чем увидеть «весь свет», поселиться на полтора месяца недалеко от Гамбурга, в Куксгавене, чтобы принимать морские ванны. Это решение подсказал ему доктор Миллер, относивший его физические недуги, в том числе и желудочную слабость, к расстройству нервной системы.
Забота о собственном здоровье, повлиявшая на выбор первоначального пути, приобретает у Чаадаева «научный» характер. Он изучает соответствующую литературу, делится своими познаниями с находящимся в нижегородском имении братом. Петр пересылает брату какую-то записку относительно тетушки, сообщает о взятом у банкира Штиглица аккредитиве на 20 тысяч «во все города света», и о гамбургском адресе другого банкира, где его могут застать известия из России, об имени капитана и о названии корабля, отправляющегося в Германию.
Однако приехав в тот же день в морской порт Кронштадта вместе с друзьями М. И. Муравьевым-Апостолом и А. Н. Раевским, а также со слугой Иваном, которого он брал с собой, Чаадаев немедленно пожелал переменить маршрут. Его смутил вид судна, на котором предстояло плыть, загроможденного «бочками и всякой дрянью». На судне этом ему показалось «страх как дурно, тесно, нечисто и голодно». Рядом же стоял превосходный трехмачтовый парусник, необыкновенно быстро проделавший путь из Лондона в Кронштадт всего за девять дней и уже готовый идти обратно, взяв на борт триста бочек русского сала. «…Увидавши славный английской корабль, — писал брату Петр за день до отплытия, 5 июля, — не мог утерпеть и решил ехать на нем; благодаря моему кредитиву ехать мне можно куда вздумается, деньги у меня есть везде». Да к тому же на английском судне было «все хорошо и удобно». Петр сообщает Михаилу уже новый адрес в Англии, откуда он намерен ближе к зиме переехать в Париж. Что же касается морских ванн, то ведь и в Англии есть море, заключает он свое послание.
М. И. Муравьев-Апостол расстается с Чаадаевым почти у брандвахты, заверив путешественника, что провожает его за всех старых друзей. «Спасибо ему, милому, за его дружбу, я ему крайне благодарен, — признается Петр, сочиняя письмо брату уже на борту парусника. — Нельзя не сказать, всегда старый друг лучше новых двух; из моих петербургских приятелей никто не пришел со мной проститься; они любят не меня, а иной любит мою голову, другой мой вид, третий душу, меня же бедного из них никто не любит».
Лихой парусник резво шел два дня под попутным ветром, а затем на него обрушился сильнейший шквал: борта зачерпывали воду, красивые паруса разлетались, высокие мачты с треском валились в море. И тем не менее, писал Петр, «любуюсь на море, не налюбуюсь! Так велико, так великолепно, что нельзя выразить, что чувствуешь; особенно в бурную ночь не нарадуешься! Под тобою черная пучина шумит и плещет, а на тихом небе плывет луна и светит как будто над лугами и мирными далями!»
Однако разбушевавшиеся в эту пору на Балтике штормовые ветры, которые более двух ночей носили по морю, как перышко, «славный английской корабль», побуждали и к иным мыслям. Как признавался Петр Михаилу после долгожданного пришвартовывания, на краю гибели его более всего ужасала мысль о возможном горе тетушки и брата. «Впрочем, я почитаю великою милостью Бога, что он мне дал прожить с лишком полмесяца с беспрестанною гибелью перед глазами!»
Когда после долгих испытаний в море судну удалось наконец бросить якорь не в Лондоне, как предполагалось, а близ Ярмута, в графстве Норфолькском, прошло чуть больше месяца со дня отплытия из Кронштадта. Изможденный путешественник, еще долго чувствовавший себя «как во сне», сразу же поспешил в столицу, чтобы получить паспорт, деньги и успеть до осени покупаться в курортном местечке Брайтон. Тридцать три года назад хорошо знакомый ему H. M. Карамзин заметил, оказавшись впервые на английском берегу: «Здесь все другое: другие дома, другие улицы, другие люди, другая пища — одним словом, мне кажется, что я приехал в другую часть света».
И Петру Чаадаеву непривычно было видеть по пути в Лондон солидных фермеров, неторопливо разъезжавших верхом по полям, защищенным от сухих и холодных восточных ветров насаженными лиственницами и соснами, аккуратных крестьян, ловко справлявшихся с сельскохозяйственными механизмами, сытые стада коров и овец, пасущихся на темно-зеленых лугах. Взор путешественника поражал основательно продуманный порядок на кирпичных фермах, покрытых светлой черепицей, которые на кратковременных остановках он имел возможность бегло осмотреть. Жилые комнаты, столовая, приемная, помещения для обработки молока и получения сыра, для хранения зерна и угля, стойла для лошадей, коров и свиней, гусятники и курятники — все эти отделенные друг от друга строения ферм отличались необычайной чистотой и удобством. По пути в Лондон удивляло Чаадаева и огромное, но не суетливое, а деловитое движение на дорогах. «Видишь такую массу народа, движущегося по стране, половина Англии в экипажах», — замечал он в письме к брату.
Сам же Лондон поначалу не произвел на него особого впечатления. «Это столица, — сообщал он на родину, — как и многие другие, грязь, лавки, несколько красивых улиц, вот и все. Что касается страны, то это дело другое…» Но и столица вскоре стала открывать ему чарующие достопримечательности, изумив его прежде всего своей «необъятностью». Будущего близкого приятеля Чаадаева А. С. Хомякова, посетившего Англию уже в 40-е годы, тоже поразят «огромные размеры» Лондона. Одинаково восхищенное чувство вызвали у них столичные парки, занимающие большие площади и тянущиеся друг за другом из центра города на расстоянии более чем в семь верст. Хомяков писал, что ничего подобного он не видел в Европе, а у Чаадаева вековые дубы, как и «великие впечатления от природы на море», вызывали размышления о вечности. Делясь с братом своим настроением от «сквозных» прогулок по лондонским паркам, Петр писал: «Страх как хорошо».