Среди лечащих его врачей Петр Яковлевич выделял П. П. Заблоцкого-Десятовского, не чуждого литературе и близкого знакомого Е. Д. Щербатовой, автора путевых записок и медико-топографических обозрений в азиатских областях. Его лекарства помогают ему лучше всего: «Он не знает моей натуры, а тем не менее один он может быть мне полезен в данное время». По предписанию доктора он покидает квартиру и совершает ночные прогулки, чтобы подышать свежим воздухом и «приучить лицо к атмосфере». Чаадаеву нравится такое предложение, но одновременно оно поселяет опасение в том, что беречь его больше не намерены. Принимая ванны, он постоянно приглашает докторов, дабы убедиться, каково улучшение.
Приступы мнительности у больного досаждают не только врачам, но и родственникам и знакомым. Когда племянник Жихарев, двоюродные сестры Шаховская и Щербатова уверяют Чаадаева, что есть люди гораздо несчастнее его, он сердится и заговаривает о приближающейся катастрофе и печальной развязке своей судьбы.
Особенно тяготило Петра Яковлевича прохладное отношение к странностям его характера и нескладывавшейся жизни Елизаветы Дмитриевны Щербатовой, которую он называл дорогим и любимым с детства существом. Когда-то в письме к Александру Ивановичу Тургеневу он признался, что любит Лизу «более, чем в силах это выразить», но ему не удалось, со своей стороны, заставить ее «особенно полюбить себя». Действительно, не удалось. По словам будущего издателя «Русского Архива» П. И. Бартенева, посетившего Елизавету Дмитриевну года через два после кончины Чаадаева и остановившегося перед большим его портретом, она заметила: «Это вы с Лонгиновым произвели его в герои, а был он вовсе не умный человек».
Удаленному от заботливой тетки и лишенному попечительства Екатерины Гавриловны Левашевой, Петру Яковлевичу явно не хватало женского тепла, и он лелеял мечту жить вместе с любимой двоюродной сестрой. Надежду на такое родственное соединение ему, как ни странно, давали новые беспокойства. Шульц, видимо, раздумал продавать купленный у Левашевых дом, но и ремонт в нем тоже не производил. Жуковский, навестивший Чаадаева в дни проезда через Москву, пустил в свет шутку, что его квартира «давным-давно держится не на столбах, а одним только духом». В этой шутке заключалась большая доля истины. И доктор Заблоцкий настоятельно советует переехать. А Петр Яковлевич спрашивает сестер: «Как вы хотите, чтобы я искал квартиру при таком состоянии здоровья?» Он присоединится к поискам, когда ему станет лучше, а пока: «Поднимите на ноги всех моих знакомых, пусть ищут квартиру — это главное».
Однако дело заключалось не только и, может быть, не столько в деньгах, сколько в упорном нежелании сестры соединиться с братом. Ради осуществления этого намерения он готов даже сделать невероятный шаг и переехать из Москвы в Рожествено — подмосковное имение Елизаветы Дмитриевны. Но ее страшит перспектива «иметь на руках», как она выражается в послании к сестре, капризного брата и проводить с ним бесчисленные вечера. «Если бы он мог вязать, прясть, раскладывать пасьянс», — замечает она иронически и просит ее отговорить Чаадаева от этого «ужасного плана». Так и не сумевшей выйти замуж Елизавете Дмитриевне, которой уже минуло пятьдесят, Петр Яковлевич кажется преследователем, нависшим над ее несчастной головой дамокловым мечом, угрожающим «превратить в фиаско отдых последних дней старости».
Вместе с тем и Щербатова и Шаховская, жалевшая брата гораздо больше сестры, не переставали искать для него квартиру. Елизавета Дмитриевна даже уже решилась остаться в деревне и предоставить в его распоряжение свой дом в Хлебном переулке при условии закрыть несколько комнат и самому приобрести дрова. Но дело почему-то не сладилось. Да и квартирные проблемы отступали на задний план по мере выздоровления Петра Яковлевича.
15
Чаадаев продолжал глотать порошки, пить травы, принимать ванны, совершать прогулки, предохраняя лицо от сильного ветра… Постепенно ему становилось легче, не столько от исполнения врачебных предписаний, сколько от проявления участливости и заботливости родственников, приятелей и знакомых. «К счастью, у меня были гости весь вечер», — признавался Петр Яковлевич, когда мысли о самоубийстве преследовали его целый день. «Жив благодаря гостям», — подобные фразы часто встречаются в его письмах кризисного периода. Ему радостно, что H. H. Шереметева, как и многие другие москвичи, не забывает навещать его в день именин, что всегда заходит к нему, бывая в Москве, Ф. И. Тютчев. «Ваша дружба, — признается он последнему, — одно из самых сладостных моих утешений, несмотря на разделяющие нас пространства, и сейчас, когда нам обещано ваше прибытие в наши широты, я добавлю, что это и моя самая очаровательная надежда. Приезжайте, и вы узнаете, как серьезные симпатии умного существа могут влиять на другое умное существо, по крайней мере, слывшее ранее за таковое…»
Чаадаеву приятно сознавать свою полезность и значимость, о которой ему постоянно напоминает и поэтесса Евдокия Петровна Растопчина, замечающая в одном из посланий: «Я испытываю потребность видеть вас, общение с вами дает отдохновение и возвышает, а дни, проведенные рядом с вами, но без лицезрения вас, кажутся мне потерянными…»
Как и ранее, врачущее воздействие на душевное состояние Чаадаева оказывает интерес молодежи к его личности. Он признается Юрию Самарину, что ничто не усладит более его последних дней, чем память о привязанности, которой «мне отвечали на мою любовь к ним несколько молодых, горячих сердец». Ему приятны строки письма сына Екатерины Гавриловны Левашевой, который в деревенском уединении «с несказанным удовольствием» перечитывает копии его рукописей. Радуют его и признания в неизменных чувствах А. С. Цурикова, после десятилетней разлуки посетившего его вместе с женой на пути из Орла в Троице-Сергиеву лавру.
Вместе с тем, по мере приближения к старости, поведение Петра Яковлевича приобретает черты свободной от тщеславия простоты, при которой становится возможным более искреннее раскаяние в своей прежней холодности к людям. Он признается Е. Л. Свербеевой, что чувствует себя грузом для других, который мог выдержать лишь брат с его «евангельской терпимостью». Поверяет Жихареву свое настойчивое желание убедиться, что никогда и никому он не причинял сознательного вреда. Заслужить у бога прощение своих грехов, пишет он родственнице Н. П. Бреверн в 1847 году, составляет теперь его единственное желание и спрашивает не ради вежливости о здоровье, мыслях и чувствах ее детей. Он советует осмотрительно воспитывать их маленькие сердца, ибо «раннее развитие — бич молодости нашего времени, как гордость — бич зрелого возраста». Ласкающие взгляд фигуры детей «часто рисуются моему воображению и всегда его немного просветляют». Петр Яковлевич по-доброму завидует своему молодому племяннику, находящемуся под отцовской крышей, в лоне безграничной, как «русский горизонт», терпимости, ничего не запрещающей и ни за что не осуждающей…
Внешне деятельная жизнь Петра Яковлевича облегчает выход из тяжелого кризиса середины 40-х годов. По приглашению московского художественного общества он становится его членом и выражает желание вступить в какую-то компанию под названием «Саламандра», одним из основателей которой является его университетский товарищ В. А. Перовский. Однако Перовский отвечает, что не имеет никакого влияния на выбор агентов, к тому же многочисленные московские кандидаты уже давно заняли все места…
16
Непонятно, каким предпринимательством собирался заниматься разорившийся Чаадаев. В любом случае подобное занятие вряд ли принесло бы ему успех, а скорее вогнало бы в еще большие долги. И его внимание, как и прежде, приковано к развитию московской умственной жизни, в которой не только усиливалось размежевание между славянофилами и западниками, но и внутри лагерей не утихали разногласия. Пытаясь уяснить эти разногласия и тем самым устранить их, И. В. Киреевский в праздники по случаю 700-летия Москвы в 1847 году обращался к друзьям: «Во-первых, мы называем себя славянами, и каждый понимает под этим словом различный смысл. Иной видит в славянизме только язык и единоплеменность, другой понимает в нем противоположность европеизму, третий — стремление к народности, четвертый — стремление к православию. Каждый выдает свое понятие за единственно законное и исключает все выходящие из другого начала. Но противоречат ли эти понятия и стремления одно другому, или есть между ними что-либо общее, что связывает их в одно начало? Этого до сих пор между нами не объяснено». Точно так же, продолжает Киреевский, нет единства и в понятии народности, под которой один понимает простой народ, другие — идею выраженной в истории народной особенности, третьи — оставшиеся в жизни и обычаях народа следы церковного устройства и т. д. Когда же эти частные понятия принимаются за общие, в разной степени «растворившиеся» в каждом из них, возникают недоразумения и тупиковые противоречия, которые Киреевский пытался разрешать в редактируемом им два года назад «Mосквитянине».