Среди новых, глубоко и болезненно затрагивающих все духовное естество неопределенностей и вопросов в подмосковной сельской глуши ему вновь заявил о себе несколько отдалившийся петербургский мир. В конце 1821 года в Алексеевском были арестованы и проверены бумаги Михаила Яковлевича Чаадаева в связи с прошлогодним волнением в Семеновском полку. Дело заключалось в том, что среди привлеченных к суду семеновских офицеров оказался и И. Д. Щербатов, в письмах которого высказывались симпатии к возмутившимся солдатам, а также упоминались имена двоюродного брата М. Я. Чаадаева, мужа сестры Ф. П. Шаховского, друзей И. Д. Якушкина и Д. А. Облеухова. Военно-судная комиссия постановила отобрать все бумаги, начиная с 16 октября 1820 года, у первых двух и узнать о поведении и образе жизни остальных. Хотя ничего крамольного и преступного земской исправник в Алексеевском (как, впрочем, и при проверке по месту жительства других упомянутых лиц) не нашел, обыск произвел на братьев Чаадаевых и их тетку гнетущее впечатление. С Михаила и Петра была взята подписка, что, кроме отобранного, у них нет ничего, относящегося к беспорядкам в Семеновском полку. О результатах проверки бумаг им долго не сообщали. Слух о неприятностях отставного ротмистра ходил по Петербургу, и в январе 1822 года Н. И. Тургенев отметил в дневнике: «На сих днях узнал я неприятное для Чаадаева. Какой конец этому будет? К чему все это ведет?» В следующем же месяце он записывает, что можно сообщить Петру Яковлевичу в Москву утешительные новости.
Утешительные новости внесли известное успокоение в душу Петра Яковлевича, продолжавшего в чтениях и исследованиях искать выход из мучивших его сомнений. Их мучительность он как-то смягчал и скрашивал, наезжая в Москву, довольно тесным общением с П. А. Вяземским и С. И. Тургеневым и приятельскими развлечениями.
Но подобные развлечения лишь на короткое время развеивали тягостные думы, изматывавшие нравственные и физические силы, вызывавшие состояние «скуки» и «разочарованности», обострявшие внутренний кризис. Свидетельством этого кризиса, ускорившего летом 1823 года откладывавшийся отъезд в трехгодичное путешествие по Европе, являются письма брата и друзей-декабристов. «Если ты из чужих краев сюда приедешь такой же больной и горький, как был, — замечал Михаил, — то тебя надо будет послать не в Англию, а в Сибирь… Ты как-то боишься исцелиться от моральной и физической болезни — как-то тебе совестно». А Якушкин просил путешественника: «Сделай одолжение, запасись здоровием физическим и нравственным и, если можно, не будь никогда таков, как ты был в последнее пребывание твое в Москве». М. И. Муравьев-Апостол, интересуясь Петром Яковлевичем, спрашивал у «меланхолического» Якушкина, как называл его Пушкин: «Прогнало ли ясное итальянское небо ту скуку, которою он, по-видимому, столь сильно мучился в пребывание свое в Петербурге, перед выездом за границу. Я его проводил до судна, которое должно было его увезти в Лондон. Байрон наделал много зла, введя в моду искусственную разочарованность, которою не обманешь того, кто умеет мыслить. Воображают, будто скукою показывают свою глубину, — ну, пусть это будет так для Англии, но у нас, где так много дела, даже если живешь в деревне, где всегда возможно хоть несколько облегчить участь бедного селянина, лучше пусть изведают эти попытки на опыте, а потом уже рассуждают о скуке».
12
Узнав о глубоком духовном кризисе и тяжелой ипохондрии друга перед заграничным путешествием, Пушкин просил Вяземского «оживить его прекрасную душу». Надо сказать, что во время разлуки друзья проявляли живой взаимный интерес. Так, получив недовольное письмо от «горького» Чаадаева, Пушкин записал в своем дневнике: «Друг мой, упреки твои жестоки и несправедливы: никогда я тебя не забуду. Твоя дружба мне заменила счастье, — одного тебя может любить холодная душа моя». И далее о Чаадаеве, уже в третьем лице: «Жалею, что не получил он моих писем: они его бы обрадовали. — Мне надобно его видеть». Не имея возможности видеть друга, поэт думал «стихами о Чаадаеве», вспоминал, как он «с моим Чадаевым читал», сожалел, что не мог отправиться с ним в 1823 году в Европу («любимая моя надежда была с ним путешествовать»), просил брата прислать портрет друга. Набрасывая карандашный автопортрет, он рисует рядом не только окружающих его в ту пору знакомых, но и далекого Чаадаева. Выполняя завет последнего, поэт стремится «в просвещении стать с веком наравне». Однако в послании к Чаадаеву он признается:
Ни музы, ни труды, ни радости досуга,
Ничто не заменит единственного друга.
Постоянное присутствие «единственного друга» в памяти Пушкина отразилось не только в его известных стихах, но и в работе над образом Евгения Онегина, особенно в первой главе романа.
Создавая сложный и противоречивый образ главного героя, поэт использовал опыт общения с самыми разными, порою противоположными по духовному складу и типу поведения, людьми. Поэтому сомнителен поиск определенных прототипов Онегина. Однако можно говорить об отдельных влияниях той или иной живой судьбы на Пушкина, преобразованных им затем в новую художественную реальность. Нечто чаадаевское сразу же бросается в глаза во внешнем облике Онегина, в изящном исполнении им мазурки, в его умении одеваться как «денди лондонский».
Второй Чадаев, мой Евгений,
Боясь ревнивых осуждений,
В своей одежде был педант,
И то, что мы назвали франт.
Совершенное владение французским языком, способность непринужденного ведения беседы, «неподражательная странность», «резкий, охлажденный ум», байроническая хандра и презрение к людям, «инвалидность» в любви — все эти черты Пушкин находил и в «офицере гусарском», творчески преображая их в своей работе. И не о начале ли дружбы с ним думал поэт, когда описывал взаимоотношения Онегина и Ленского:
Они сошлись. Волна и камень,
Стихи и проза, лед и пламень
Не столь различны меж собой.
Сперва взаимной разнотой
Они друг другу были скучны;
Потом понравились…
Или:
Меж ними все рождало споры
И к размышлению влекло:
Племен минувших договоры,
Плоды наук, добро и зло,
И предрассудки вековые,
И гроба тайны роковые,
Судьба и жизнь в свою чреду —
Все подвергалось их суду…
И еще:
Онегин был готов со мною
Увидеть чуждые страны,
Но скоро были мы судьбою
На долгий срок разведены.
Не станем множить подобные примеры. Сейчас важно подчеркнуть продолжающееся и в ссылке незримое творческое воздействие Чаадаева на Пушкина, который мысленно вопрошал его:
О скоро ли, мой друг, настанет срок разлуки?
Когда соединим слова любви и руки?
Чувствуя признательность перед «единственным другом», в одном из стихотворений 1821 года поэт завещает ему свою чернильницу:
Когда же берег ада
Навек меня возьмет,
Когда навек уснет
Перо, моя отрада,
И ты в углу пустом
Осиротев, остынешь
И навсегда покинешь
Поэта тихий дом…
Чадаев, друг мой милый
Тебя возьмет, унылый;
Последний будь привет
Любимцу прежних лет…