Прося Бенкендорфа передать свое послание императору, он замечает, что оно написано по-французски и тем самым являет живой и жалкий пример несовершенства нашего образования. Но Петр Яковлевич обещает, если поступит на службу, не писать более на иностранном языке. «По сие время писал я на том языке, на котором мне всего легче было писать. Когда стану делать дело, то Бог поможет, найду и слово русское: но первого опыта не посмел сделать писав Государю…»
Однако сопроводительные слова насторожили начальника III отделения, и он вернул Чаадаеву всеподданнейшее послание нераспечатанным, дабы высочайшее неудовольствие не повредило беспокойному просителю. «Ибо Его Величество, конечно бы, изволил удивиться, найдя диссертацию о недостатках нашего образования, где, вероятно, ожидал одного лишь изъявления благодарности и скромной готовности самому образоваться в делах, Вам вовсе незнакомых. Одна лишь служба, и служба долговременная, дает нам право и возможность судить о делах государственных, и потому я боялся, чтобы Его Величество, прочитав Ваше письмо, не получил о Вас мнение, что Вы по примеру легкомысленных французов принимаете на себя судить о предметах, Вам неизвестных…»
Петр Яковлевич чрезвычайно огорчается таким оборотом дела, снова пишет Бенкендорфу, выражая благодарность за заботу о нем он пытаясь разъяснить возникшие недоразумения. Он вновь отправляет непрочитанное послание к Николаю I, где нет безумных рассуждений о государственных делах и «ничего похожего на преступные действия французов, которыми более кого-либо гнушаюсь». Чаадаев не имеет дерзости ожидать, что письмо попадет в руки государя, но надеется, что с ним ознакомится сам Александр Христофорович, чье мнение для него так же драгоценно. Oн осмеливается лишь высказать «скромное прекословие» в связи с показавшимися Бенкендорфу предосудительными словами о несовершенстве нашего образования, которое не следует смешивать с положением дел в учебных учреждениях и с правительственными мерами в облает просвещения. Состояние народной образованности «не есть вещь государственная», и о ней можно судить по опыту собственного и наблюдаемого обучения, по затрагивая министерских решений.
Подобное прекословие, видимо, показалось бывшему «брату» по ложе «Соединенных друзей» недостаточно скромным, и он оставил разъяснения и оправдания отставного ротмистра без всякого ответа. Почувствовав промах, последний в очередном письме к начальнику III отделения рассуждает о неоценимом безрассудстве и неописуемой горести лишить себя счастья служить государю, но тот продолжает хранить молчание, хотя, вероятно, и как-то способствует удовлетворению намерении Петра Яковлевича. Во всяком случае, известно, что в конце 1833 года царь соизволил определить его по министерству юстиции.
Но теперь уже для Петра Яковлевича наступила очередь гордого молчания. Он, кажется, недоволен непониманием своего желания служить именно для русского просвещения и решает пренебречь другими правительственными предложениями. Как и много лет назад, попытка найти надлежащий путь к славе, осуществленная на другой мировоззренческой основе и в иных жизненных обстоятельствах, оказалась обреченной на неудачу.
9
Остается надежда на публикацию философических писем, возможности осуществления которой Чаадаев не перестает искать. После того как Пушкину не удалось в Петербурге напечатать два его письма, касающихся мирового исторического процесса, Петр Яковлевич старается обнародовать их через типографию Семена с помощью московских знакомых, в частности Авдотьи Петровны Елагиной и Екатерины Гавриловны Левашевой. «Два письма об истории, адресованные даме» были представлены в обычную цензуру, где цензор И. М. Снегирев, его старинный университетский приятель, благосклонно отнесся к ним. А вот в духовной цензуре возникли затруднения. На хлопоты А. П. Елагиной духовный цензор, протоиерей Ф. Голубинский, отвечал, что уважает Чаадаева как философа, чтит его мысли о египетских обелисках, но никак не может одобрить его представления о единстве западной церкви как существенном порождении истинного духа христианства.
Узнав о неудаче в цензурном комитете, Е. Г. Левашева предлагает Петру Яковлевичу тайно переправить рукопись с одним своим знакомым за границу. К публикации, замечает она, сделают предисловие, где отметят, что произведение похищено у автора и печатается без его ведома. Таким образом снимается ответственность автора, который к тому же совсем не рассуждает о правительстве. Поэтому сочинителю ничто не грозит, а для большей надежности можно что-то вставить в посылаемый материал из написанного от имени Киреевского объяснения Бенкендорфу…
Неизвестно, воспользовался ли Чаадаев предложением Левашевой, но вообще он распространял за границей философические письма столь же активно, как и на родине. Помогал ему в этом А. И. Тургенев, периодически путешествовавший по западным странам, а по возвращении, но словам А. И. Кошелева, мило сплетничавший «обо всех знаменитостях Европы, от Шатобриана и Рекамье до Шеллинга и Рахели Варнгаген…» В 10-х и начале 20-х годов Александр Иванович занимал высокие должности по министерству юстиции и просвещения, выполнял многочисленные служебные обязанности и часто ходатайствовал за своих приятелей и знакомых по самым разным их делам. После заочного осуждения брата Николая, ставшего эмигрантом, он целиком отдался разнообразным научным и литературным интересам.
Путешествуя по Европе, Александр Иванович завел широкие связи в политических, научных, литературных кругах и посылал в Россию многокрасочные путевые заметки, которые печатались в «Московском телеграфе», «Современнике», «Москвитянине». По воспоминаниям Вяземского, он состоял в постоянной переписке с братьями и друзьями, со знакомыми и незнакомыми, с писателями и учеными, с духовными лицами всех возможных исповеданий, с дамами всех возрастов, короче говоря, со «всею Россией, Францией, Германией, Англией и другими государствами…».
Одним из самых постоянных и значительных корреспондентов Тургенева был Чаадаев, который после кратковременных встреч с ним во время заграничного путешествия особенно сблизился со старым университетским товарищем в начале 30-х годов, после выхода из затворничества. Вяземскому, часто наблюдавшему за обоими, они казались антиподами. Если Тургенев вел жизнь более открытую и внешнюю, где не было ничего заранее продуманного и подготовленного, то Чаадаев «рисовался серьезно и с некоторым благоговением смотрел на подлинник, в который преображался. Он был гораздо умнее того, чем он прикидывался. Природный ум его был чище того систематического и поучительного ума, который он на него нахлобучил. Не будь этой слабости, он остался бы замечательным человеком и деятелем на том или другом поприще. Чаадаев, особенно в Москве, предначертал себе план особничества и ни на волос, ни на йоту от него не отступал… Чаадаев был всегда погружен в себя, погружен в созерцание личности своей, пребывал во внимательном прислушивании к тому, что сам скажет… был ума и обхождения властолюбивого. Он хотел быть основателем чего-то. Он готов был сказать и, вероятно, говорил себе, в подражание Людовику XIV: «Моя философия — это я!..» Тургенев был ручнее, общедоступнее его. И положение его в обществе было блистательнее. Чаадаев, при всей приязни своей, смотрел на него свысока. Пуританизм его смущался развязностью Тургенева; он осуждал некоторое легкомыслие его и отсутствие в нем всякого формализма и обрядного священнодействия…»
Действительно, в посланиях Петра Яковлевича встречаются беспрекословные поучительные интонации, которые безобидчивый и незлобивый Александр Иванович воспринимал с известной долей иронии. К тому же, по замечанию проницательного наблюдателя и тонкого психолога Вяземского, между ними существовали и реальные точки соприкосновения (ум, образованность, благородство, честная независимость).
Тургенев делает для «щеголя-философа», как он называет Чаадаева, многочисленные выписки из нашумевших на Западе книг и статей, присылает и привозит ему из-за границы новейшие сочинения по различным отраслям знания, знакомит европейские салоны с его философическими письмами. Сблизившись с Шеллингом и путешествуя с ним по Италии, Александр Иванович рассказывает ему о своеобразии рукописей, об интеллектуальных и моральных достоинствах «московского философа», который, в свою очередь, пересылает через Тургенева уже не раз цитированное послание к немецкому мыслителю. В нем Чаадаев напоминает Шеллингу об их карлсбадских встречах, выражает удовлетворение по поводу поворота его философии в сторону «небесной науки» и заверяет: «Мои научные занятия и труды делают меня достойным общения с вами…»