Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А не провокация это? — задумался Шарапин. — Да, брат, дела. Ну что ж, игра, пожалуй, стоит свеч. Ты полежи пока, а я пойду поговорю с верными ребятами. Ты не беспокойся, как за себя за них ручаюсь, умрут — не выдадут.

Вернулся успокоенный и довольный.

— Будем ждать гостя.

Раздали обеденную баланду. Поели. Облизали ложки. Полезли, кряхтя, на нары слушать дождь и ковыряться в памяти. Шарапин был угрюм и молчалив. При каждом скрипе дверей вздрагивал, поднимал голову, как-то незнакомо, пристально и испытующе смотрел на меня.

В предвечерье санитар привел нового больного. Это был человек средних лет, невысок, но коренаст, чернобровый и черноглазый, правая рука от локтя до предплечья была забинтована, серый грубый бинт набух сукровицей.

— Здорово, ребята, — сорвав с головы арестантскую мютце, поклонился он, — принимаете кандидатом в покойники?

— Примем, коль умирать охота, — ответил кто-то с нар. — У нас места всем хватит, долго люди тут не залеживаются.

— А я собрался надолго.

— Валяй.

Санитар указал новичку место на нарах и ушел в ревир. Новичок огляделся, похлопал ребром ладони по соломенному матрацу, оскалился:

— Перина-то пылью набита.

— Что, ай не привык? — спросил опять тот же невидимый голос.

— Не привык. Недавно я на курорте этом. Погорел, братцы. Разведчик, как и сапер, один раз ошибается. Сделал не тот ход — и баста.

С нар сползли к новичку несколько человек. Присели на скамью.

— Разведчик, говоришь?

— Ага. Был.

— И попался?

— Попался.

— Шпионов в лагеря не бросают, их расстреливают, либо вешают. За что тебя-то помиловали?

— Улик у них веских против меня нет. Заподозрили и для безопасности — сюда. Тут, думают, и подохну.

— Это тоже верно. С рукой-то что?

— А, пустяки. Ранили. Когда брали — подстрелили.

— Полежи, отдохни.

— Не из лежачих я. Пойду лучше знакомиться с ребятами.

— Айда, знакомься. Вечерницы-то у нас вокруг печки.

Быстро смеркалось. Дождь не унимался. Ветер усилился. Он неистово швырял в окна струи воды, отчаянно колотил в стены, топал по крыше. Когда совсем стемнело, ходячие по обыкновению сгрудились у печки. Подсел к огоньку и новичок. Говорили о том, о сем, вспоминали кто пельмени, кто вареники, кто тещины блины: голодной куме — еда на уме. Вологодец, тоскливо поглядывая на падающие в поддувало угли, вдруг внезапно спросил:

— А ты, браток, вроде на больного-то, на тифозного, и не похож, тифозные вон в бреду мечутся, а ты ничего, справный.

Новичок посмотрел на Шарапина тусклым равнодушным взглядом, пояснил неохотно:

— Докторам лучше знать. Сам эсэсовский врач осматривал, сыпь на теле обнаружил, говорит, на тиф похоже, в тифозный. Был с ним еще Сулико какой-то, русский похоже, здорово по-нашему чешет.

Шарапин принужденно улыбнулся, вздохнул:

— Эх, таперича закурить бы, страх хочу, как перед смертью.

— Где-то, браток, должно быть. — Новенький торопливо обшаривал карманы, вытянул смятую пожелтевшую сигарету, протянул, улыбаясь, Шарапину.

— На, отведи душу. На допросе в полиции офицер угостил, а я некурящий, сунул машинально в карман, уцелела.

— Елки-палки, вот удружил так удружил, — прикуривая от уголька, по-детски радовался вологодец. — Паршивая, немецкая, а все ж сигарета.

Не успел вологодец и затянуться толком, как к сигарете потянулись десятки рук, и пошла она по фронтовому обычаю по кругу. Новенький ухмылялся:

— Как Иисус Христос, всех одной сигаретой ублаготворил.

— Спасибо, погорчили в горле. У нас на Вологде говорят: «Ты мне раз удружи, а я тебе — тысячу». Фельдшер я, давай перебинтую руку, вишь сукровица просачивается.

Новичок встревожился. Бледно-зеленые лица сидящих вокруг насторожились.

— Да нет, не стоит, спасибо, да и темновато к тому же тут.

— А мы дверку у печки откроем, светло станет. Давай мигом перебинтую. Мне это — раз плюнуть, набил на фронте руку. Отблагодарить хочу за сигарету.

— Не надо, не надо, лучше завтра днем, при свете. — Лицо новичка побледнело, глаза умоляюще забегали по лицам сидящих.

— Нет, давай! — в голосе Шарапина прозвучала угроза.

Новичок побагровел, схватился здоровой рукой за больную, попытался встать.

— Сиди!

— Не дам!

— Нет, врешь! Дашь! Держите его, ребята, да рот подзажмите, не заорал бы.

Несколько человек повалили сильного, отчаянно брыкающегося человека, ладонями зажали рот. Шарапин быстро разбинтовал руку. Показал всем.

— Вот она, рана. Ни единой царапинки. Провокатор он, товарищи, сыщик. Обнюхивать нас подброшен.

— Вы не посмеете... да я... я...

— Посмеем. Все посмеем. Тут мы хозяева. Кляп ему в глотку!

— В умывальню!

— На суд его, гада!

— На суд!

Волоком притащенный в умывальник, окруженный плотной стеной разъяренных людей, предатель понял, что это — конец, и заговорил торопливо, икая и захлебываясь:

— Помилуйте, не убивайте... били меня, пытали... не вынес.

— Встань! Хоть умри как человек. Говори! Все говори! Как у попа на исповеди.

— У них где-то хранится оружие. Не исключена возможность, что в ревире, в тифозном блоке. Вынюхаешь — озолотим и отпустим на все четыре стороны, — так сказал мой шеф, звания и фамилии не знаю, в штатском он...

— Где твой шеф?

— В лагерном гестапо.

— Все?

— Говорит, следи за мертвецкой, особенно по ночам. Вотрись в доверие. Рассказывай про свои подвиги. Ночью стони, говори чепуху. Кричи. Поверят.

— Все?

— Все.

— Так. Предатели тоже один раз ошибаются, когда предают. Берите его, ребята! — приказал Шарапин. — И кончайте.

Через минуту он лежал посредине умывальника, накрытый грязной тряпицей. Неистовствовал ветер. Лаяли овчарки. Скользя и падая, ходил по крыше злой дождь...

Над землей разлетались буйные весенние ветры. Дни стали длиннее, яснее, и солнце чаще заглядывало в смрадный тифозный барак. Я заметно поправлялся, молодое тело постепенно наливалось бодростью. Невидимая рука по-прежнему ежедневно подсовывала дополнительную еду: то пайку хлеба, то «монашку» с баландой, то даже вареные картофелины и табак. Шарапину с каждым днем становилось хуже. Он почти ничего не ел, даже не курил, сильно обхудал с лица, нос заострился, большие добрые Руки стали беспомощными и костлявыми. За последние дни у него резко поднялась температура, и он почти не приходил в сознание.

За окном подрагивали мокрые весенние сумерки. В блоке было сыро и сиротливо. Холодно и сиротливо было и у меня на душе. Друг метался в беспамятстве, хрустко скрипел зубами, хрипло и страшно кричал и ругался. Часу в девятом словно из-под земли около нар вырос доктор Сулико. Промокший до нитки, взволнованный, он заговорил торопливым шепотом:

— Ни о чем не спрашивай. Тебя ищет гестапо. Сам комиссар Леклер. С этой минуты — ты голландец Макс. Макс Рейснер. Запоминай. Твой номер — три тысячи шестьсот тринадцать. Так надо. Выживешь — расскажу. Прощай!

И исчез так же неожиданно, как и появился. Я понял все: голландец Макс умер час назад. Его тело еще лежит на нарах, через двое нар от меня. Я хорошо запомнил его, когда он еще ходил, высокий, светловолосый, с длинными волосатыми руками, с мужественным лицом потомственного моряка или углекопа. Он редко говорил. В блоке почти не слышали его голоса. Я запомнил его улыбку. Она не сходила с бледных губ, добрая, грустная и как бы извиняющаяся. Он долго и молча умирал. Жизнь с трудом покидала его сильное тело.

Я взглянул в ту сторону, где на четвертом ярусе нар лежал Макс и отпрянул: два санитара, Владек и Влацек, поляк и чех, раздевали Макса. Его крупное костлявое тело, когда его опустили, глухо стукнулось о нары. А Владек и Влацек, стуча колодками, бежали ко мне.

— Рус камрад, быстро снимай свою куртку, быстро снимай свою куртку, быстро, быстро, одень вот эту и лежи тихо, спи, над тобой тучи сгустились.

— Зачем?

— Некогда, некогда разговаривать...

50
{"b":"230748","o":1}