К вечеру Сергей окончательно убедился: едет не туда. Поезд шел в сторону плавившегося над дальними лесистыми горбами заката. «Ночью спать нельзя, — подумал Бакукин, — может быть выгрузка. Европа — это не Россия, тут за одни сутки можно в любой конец уехать, а я еду почти без остановки уже сутки». Он достал из кармана вальтер, покрутил его в руках, проверил магазин. «Буду к союзникам пробираться, раз к своим далеко», — решил он, и на душе стало спокойнее. Темнота за брезентом сгущалась, на черном бархатном небе задрожали первые звезды. Он откинул брезент, вылез из-под танка и сел у борта платформы. «Как только остановится, так и махну через борт, дальше ехать некуда».
Но поезд шел почти всю ночь. Уже начало заметно бледнеть небо и четко вырисовываться на его фоне телеграфные столбы и подступающие к дороге деревья, когда поезд замедлил ход. Сергей нетерпеливо огляделся. Два почерневших от времени одноэтажных барака, похожих на сараи, стояли возле полотна. Чуть поодаль, одиноко горюнился под сосной низкорослый домик с двумя окнами, вытаращенными на дорогу. В окнах горел свет. Резко скрипнули тормоза, и поезд остановился. В голове состава послышались хриплые злые голоса, топот, ругань.
«Надо уходить», — пронеслось в голове у Сергея.
Он еще раз огляделся по сторонам, махнул через борт платформы и носом к носу столкнулся с плотным, здоровенным солдатом. Тот от неожиданности отпрянул, закричал, руки его непослушными рывками путались в полах застегнутой плащ-палатки. Бакукин дважды выстрелил в упор. Солдат пошатнулся и рухнул ему под ноги. Сергей перепрыгнул через него и побежал не оглядываясь. Вдогонку ему ударили от головного вагона автоматные очереди. Почти одновременно обожгло руку и ногу. Но он бежал не останавливаясь, и только достигнув густого подлеска, клином воткнувшегося в пустырь перед полустанком, оглянулся. Возле эшелона копошились солдаты. Погони за ним не было — не видели, куда он побежал, стреляли наугад. Ранения были легкие, почти царапины. Пули пробили мякоть правой ноги выше колена и левую руку выше локтя. Он хотел перевязать раны, но передумал — надо было уходить дальше. Встал и, хватаясь здоровой рукой за ветки низких кустов, торопливо пошел в глубь леса, думая про себя: «Счастье, что нет собак, иначе пропал бы...»
Быстро светало. В лесу запели первые птички-раноставки. А он шел и шел, изредка оглядываясь назад. Но вокруг было тихо.
— Кажется, пронесло, — подмигнул он сидящей на ветке пичужке. — Теперь, милая, надо держать ухо востро, правда!
Но лес, к его огорчению, стал все сильнее просвечиваться и скоро оборвался совсем. Перед Бакукиным расстилалась бесконечная равнина, далеко на горизонте маячили какие-то постройки, вблизи проходила дорога с высокой насыпью и мостом. Подумав, он направился к нему, залез в трубу, сырую и холодную, и сел. Порвав подаренную Богуславой нательную рубашку, он перевязал раны, лег на дно холодной бетонной трубы и окончательно успокоился.
— День перележу тут, а там видно будет, — прошептал сам себе. — Теперь-то уж не пропадем.
К концу дня он почувствовал сосущую пустоту под ложечкой и понял, что начинаются первые приступы голода. Это ощущение было ему хорошо знакомо. Скудные запасы пищи, припасенные Богуславой, уже истощились.
Всю следующую ночь он пытался добыть пищу. Сначала ему пришла мысль найти картофельное поле и накопать картофеля. Но сколько он ни бродил — поля не было, вместо него он натыкался на какие-то отвалы, потухшие и давно забытые терриконы шахт.
— Второй Дортмунд, — плевался он, — ни черта кроме ржавого железа и этой проклятой породы. Куда я попал?
И вспоминал свою Сибирь. Там в августе не пропал бы в тайге. Сколько грибов, ягод, шишек кедровых, реки кишмя кишат рыбой, а сколько дичи! А тут — шаром покати.
К исходу второй голодной ночи, огибая длинный глухой забор, он напоролся на часового. Спасла Бакукина темнота. День он пролежал на кукурузном поле. Кукурузу сеяли на силос, и початков не было. Попробовал жевать жестяные кукурузные листья — и сплюнул, ничего, кроме горечи, во рту не оставалось. Сосущая пустота под ложечкой усиливалась, кружилась голова, часто тошнило. Сознание тупело, голова наливалась тяжелой пустотой.
Он лежал на спине, равнодушно посматривая в белесое, притомленное зноем небо. Кукурузные листья тихо поскрипывали сухим жестяным скрипом. По небу медленно плыли одинокие тощие облачка. Раны горели. Во рту пересохло. А солнце, казалось, прикипело к небу и не шевелилось, висит над головой и поливает зноем. Временами ка него находила истома, и он дремал, чутко, тревожно, сжав в руке пистолет. Когда зной схлынул, он уснул. Приснилась ему сожженная белым зноем украинская степь. Он идет один, еле волоча от усталости ноги. Все товарищи-парашютисты пали в бою. Он один. Рот иссушила жажда. Слева и справа перламутром горят, переливаются в лучах солнца родники. Подойдет к одному, жадно припадет сухим ртом к воде, а это не вода, а соль. Встанет, пойдет, пошатываясь, дальше — опять родники звенят, брызги водяные горят на солнце малыми радугами. Кинется к ручью, начнет пить — и опять не вода, а соль. Проснулся с гулко бьющимся сердцем, язык повернуть во рту не может. Ухватился за стебель кукурузы, сел. Солнце склонилось к закату, зной привядал. Ему стало немного легче.
— От жары все и от ран, — сказал сам себе. — Ночью добуду пищу, поем, и все пройдет.
Всю ночь он искал жилье человека. Под утро набрел на небольшой хуторок. Зашел в крайний двор. По остро-кислому запаху безошибочно угадал, что на усадьбе есть кролики: в детстве он кормил и любовно ухаживал за этими безобидными животными, и запах их жилья отличит среди тысячи запахов. Он отыскал увесистый булыжник, нащупал в темноте проволочные клетки, открыл одну из них, убил двух больших кроликов и ушел.
Но даже наевшись досыта поджаренной на костре несоленой крольчатины, он не почувствовал облегчения. Его по-прежнему лихорадило, тошнило, кружилась голова и пересыхало во рту. «Неужели всему виной раны? — тревожно думал он. — Ведь ранения легкие, крови потерял, правда, много. Чепуха. Раскис. Надо идти...»
На пятую ночь он вышел в лес. Обрадовался. Но быстро понял, что и лес больше не был ему другом. Силы таяли. Усилием воли он заставил себя идти, не останавливаясь ни на минуту. Взбирался на горные кряжи, жарил на берегах быстрых речушек мясо, переходил эти речушки вброд, спускался в распадки, продирался через бурелом, и все слабел, слабел, слабел. Людей нигде не было.
Седьмой день он провалялся в какой-то лесной канаве, часто впадая в забытье. В лесу было душно, и он задыхался. Нога превратилась в неотесанное бревно.
— Комель, как есть комель старой лиственницы, — бурчал он, оглядывая ногу. — Что же происходит. Ведь ничего страшного не может быть, раны пустяковые, царапины. Ну, опухла нога, горит вся, загноилась, надо перевязывать чаще...
Он отодрал от раны засохший лоскут рубахи, прополоскал водой, выбрал чистое место на тряпице и снова завязал.
— Пройдет. Это не смертельно. — Он опять успокоил себя. — Надо идти. Даже днем идти, места глухие. Много позволяю себе. Так ты и до конца войны ходить будешь без толку, вояка...
Вечерняя прохлада приободрила его. Он решительно встал. Прислонился к стволу дерева. Внизу, в долине, клубился молочный туман, предвестник близкой ночи; вверху загорались и трепетно задрожали далекие звезды. Их голубоватый свет показался ему мертвым.
— Нет, — стиснув зубы, прохрипел он, — это еще не конец. Не могу я так глупо умереть.
В высокой черной бездне падали, срываясь, звезды. Одна, вторая, третья... Следя за их стремительным полетом, он рухнул и потерял сознание.
Так, в беспамятстве, в бреду, он провалялся на вершине лесистого кряжа всю ночь и весь долгий день. Когда очнулся — снова светило солнце, только свет был каким-то вялым, болезненным. Он долго лежал, ничего не понимая. Потом сел. Опять ощупал разбухшую ногу и попробовал встать. Резкая боль бросила его на землю. Тогда он стал цепляться здоровой рукой за камни и подтягивать, словно червь, непослушное тело. Подтянет, отдохнет, и опять ищет глазами камень. Так, в кровь исцарапав тело, ободрав одежду, он спустился с кряжа, переполз через дно распадка, напился в горном ручье холодной воды и стал карабкаться в гору по крутой каменистой тропе. До слуха донесся громкий собачий лай. А когда он утих, Сергей явственно услышал человеческие голоса. Почувствовав опасность, он насторожился, достал из кармана вальтер. Но человеческие голоса и собачий лай удалились. Тогда он стал пристально всматриваться в голубой сумрак и заметил на вершине горы большой белый дом, окруженный вековыми соснами. Дом ослепительно сверкал белыми стенами. Окна его невозмутимо отражали закат, а красная черепичная крыша становилась все краснее. Бакукин долго, не отрываясь, смотрел на эту крышу. От яркого красного цвета его опять затошнило, и в глазах пошла рябь. До слуха долетели измятые расстоянием голоса, обрывки чужой песни, беззлобное урчание пса, плеск воды.