— Всю ночь проспала, — изумленно прошептала она и оглядела камеру.
— А вам спится, как праведнице, — донесся до нее грубоватый и, как ей показалось, насмешливый голос. — Нас аж завидки взяли.
— А что, хоть перед смертью высплюсь. Утомилась я, много ночей не спала.
— Мы что-то не знаем вас. Не здешняя?
— У свекрови гостила с детьми, и вот сюда попала.
Надя рассказала коротко о своем несчастье.
— Сердешная, деточки-то, деточки как там?
— Уезжать, милая, надо было с мужем вместе.
— Знал бы, где упасть...
— Да, если бы знать, что с тобой через час будет...
Так она начала знакомиться с обитателями камеры. Первой заговорила с ней знатная, знаменитая на всю область звеньевая, орденоносец. Сидела тут, кроме медиков, учителей и депутатов, даже престарелая «колдунья», как звали ее в селе, древних лет старуха, уже не в себе. Надя прислушалась к бредовому бормотанию и тяжелым вздохам старухи, спросила тихо:
— Ее-то за что?
— Ах, да так, пустяки. Кричала что-то на улице немцам вслед и своим ореховым посохом грозила. Избили до полусмерти и сюда бросили.
— Милюкин-то, оборотень, к фашистам перемахнул, — ни к кому не обращаясь, возмущалась старая учительница. — Я ведь его с первого класса учила, выучила мерзавца.
— Яблочко от яблони недалеко падает: отец-то сидел за растрату, жулик был, каких мало, развратник и пьяница, видно, и помер там, больше десяти лет уже прошло, как посадили. Костя маленьким еще был, в школе, в семилетке, учился.
— А мать у него с ума сошла.
— Разве от такой жизни не сойдешь?
— Мать-то жалко, добрейшая женщина была, страдалица, полюбовалась бы на своего сыночка.
— Изверг, бьет-то как, всех без жалости.
— Погубил он нас всех, выслуживается, аж наизнанку себя выворачивает.
— Отольются кошке мышкины слезы.
— Когда ему отольются — тебя уже не будет.
— А не будет, недолго уж...
За стеной затопали, послышались голоса. Все умолкли. Дверь тяжело распахнулась, на пороге появилась девушка. Она было отшатнулась назад, но в спину ее толкнули, и девушка, бледнея, переступила порог. Все узнали Ромашку. Юбка на круглых коленях мелко подрагивала, вздрагивали и уроненные беспомощно вдоль тела руки. Чистая, белолицая, с волнами красивых густых волос, стекающих с красивой головы, в малиновом свитере крупной вязки, с утренним румянцем на полных щеках, девушка в сырой и грязной камере показалась ненужной, лишней. Она и сама, видно, понимала это и заплакала.
Надя присмотрелась к девушке и узнала ее. Они познакомились в первый день приезда в Алмазово, еще на пристани. Потом как-то шли с пристани в село, Алеша еще помогал нести девушке лоток. Всю дорогу наперебой говорили о каких-то незначительных милых пустяках, шутили, весело смеялись. Как недавно и как давно это было! Потом Надя разговаривала с ней, когда проводила Алешу. Девушка продавала эскимо, рассказывала о своей неудачной любви и замужестве.
— Зина, Зиночка! — вскрикнула Надежда Павловна. — И вас сюда же?
— Ага.
Ромашка заплакала еще сильнее, полные плечи ее сотрясались. Потом так же внезапно успокоилась, размазала слезы по лицу, обмякло осела на пол рядом с Надей.
— И вы здесь? Все здесь? Какой ужас! Что-то теперь будет?
— Кто знает, Зинаида Власовна, вас-то они зря, по ошибке, разберутся, отпустят. Такие им без нужды, — раздался из угла злой глуховатый голос.
Ромашка не ответила, уронила голову в Надины колени, прошептала с ласковым изумлением:
— Как же вы-то?
— Как и все.
— Вы же уезжали?
— Я не уезжала, Алеша... Вы же помните, как я его провожала.
— Да, да, помню... Капитан, летчик, симпатичный такой. Но вас же долго не было в селе?
Надя, волнуясь, рассказала ей и о той страшной ночи в степи, и о Зое Васильевне, и о своем возвращении.
— Бедная вы, бедная, а Оленька, Сережа?
— С матерью. Живы пока и здоровы.
— Что же мы теперь делать будем, Наденька?
— Мы — ничего. С нами что-то будут делать.
— Ой, страшно-то как, ужас!
— Одного я не могу понять, — задумчиво проговорила Надя, — как мог народ, у которого есть такая музыка, такие поэты, позволить оболванить себя?
— Не надо об этом, милая, — раздался из угла тот же грубоватый голос. — У стен поповской кладовой тоже есть уши.
— Почему поповской? — искренне изумилась Надя.
— Об этом пусть вам Зинаида Власовна расскажет.
— Да, Наденька, это наша кладовая, — виноватым голосом и потупив глаза прошептала Ромашка. — И немецкая орсткомендатура тоже в нашем доме. В моей комнате спит сейчас комендант. В моей спальне. Подумать только! А я — в кладовой.
— А вы что, дочь попа?
— Зовут так, по-старому. В начале двадцатых отец мой покойный попом был в Алмазове. Так до сих пор и зовут: дом поповский, дочь поповская, маму — попадьей. Уже и церкви давно нет, а мы все поповские. Ужас! Помню, маленькой девочкой я заходила в эту полутемную кладовую за вареньем. Жутковато становилось от темноты. Вон там, — она показала рукой на стенку, — были полки, и на полках стояло варенье, земляничное, мое любимое, а с потолка свисала плесень. Увижу и трясусь, как в ознобе. Я очень боялась плесени, да и теперь боюсь. И вообще мне очень страшно, Наденька, ужас!
— Тебе нечего бояться. Тебя никто не тронет! — раздался опять тот же сухой ломкий голос из угла. — Продавщица мороженого, кому ты нужна?
Зина вгляделась в темноту и к своему удивлению узнала Аделаиду Львовну.
«Это ей Милюкин мать свою припомнил, — подумала она без злобы. — Мать-то Костина из-за нее погибла».
— Учительница это, Аделаида Львовна, — шепотом пояснила она Наде. — Зла она на меня из-за сына, мужа моего бывшего, не слушайте ее.
Она зарылась глубже в Надины колени, и плечи ее опять задрожали.
— Успокойся, все наладится, все образуется. Ты же не сделала никому зла, почему тебе страшно? Страшно бывает тому, кто делает людям зло. Вот им, тем, кто там, за дверью, когда-то будет очень страшно, поверь мне. За всех им вспомнится, за все они поплатятся...
А ты успокойся. Страх, он от смерти не спасет.
— А вам, Надя, не страшно?
— Не думала об этом. Некогда было. Вырваться бы, Зиночка, отсюда.
— А тогда куда?
— Как куда? Разве ты не знаешь? Воевать, бороться. Весь народ от мала до велика поднимается на борьбу. В ней каждому найдется место... Только не вырвемся. А если ты действительно попала сюда по ошибке и тебя, ясноглазка, выпустят на волю, — слушай меня внимательно, — немедленно уходи из села, куда угодно, только помни, что ты советская, русская девушка. Русская, понимаешь, а этим все сказано. Ты прости меня за то, что я так просто называю тебя... Так прозвал тебя мой муж Алеша. Сказал как-то: «Какая милая девушка, ясноглазка...»
Надя не договорила. Заскреблись у замка. Дверь распахнулась. На пороге, посвистывая плеткой, стоял Милюкин.
— Выспались, крали? Огнивцева, щечка подживает? А, русалочка?
Плеть со свистом покрутилась перед носом Надежды Павловны.
— Поповна, Ромашечка, кралюшка козырная, ком, герр комендант оченно срочно требовают.
— Ужас! — побледнела Ромашка, закрыла лицо руками и нетвердой походкой шагнула к двери.
И только заглохли в коридоре шаги, как вся камера напустилась на Надю.
Надя молча выслушивала торопливый шепот женщин, готова была согласиться с ними, разделить их законное негодование: ведь они-то лучше ее, Нади, знают Ромашку, — и в то же время чувствовала, что все в ней протестует, восстает против этих доводов. Вспомнила Алешу, когда они простились с Ромашкой у маминого двора: «Какая милая девушка, какие прозрачно-чистые глаза!» Алеша никогда не ошибался в людях... Нет, нет! Ей нечего опасаться Зины, не может она быть плохой и подлой, тут что-то не то и не так. Она верит ей и будет верить...
Ромашка вернулась через час. Глаза подпухли от слез, набрякшие веки вздрагивали. На лице вместо утренней свежести растеклась бледность и усталость.