— У тебя хоть поп есть, а у меня ведь нет. Обещает из училища прислать кого.
— Что мой поп? Его туровские язычники едва не утопили.
— И утопят, как пить дать. Мои древляне на Киев злобу в сердце таят — еще за Ольгины подвиги. Хорошо хоть дань платят. Да и то, гляди, опять взбунтуются. Ныне с них дань в две руки дерут. Приезжаешь в веску дымы или рала облагать, а данники плачут, уже, мол, выплатили. Кому— допытываешься. Выясняется, разбойники были. Те, брат, все до дна выскребают. И мне, князю, впору не с вески брать, а ей давать, чтоб не вымерли. А отцу что? Ему давай выход.
— Да, с великим князем трудно спорить, — вздохнул Святополк.
— Он говорит, я вас от поганых бороню, на рать не зову, так хоть выход шлите вовремя. Ему ведь и впрямь кун прорву надо. Он на южных рубежах городов с полдюжины наставил, заставил рубежи эти сторожить. Церквей сколь понастроил… Сейчас вроде успокоился, а то ведь, когда помоложе был, что ни лето, в поход идет — то на хорватов, то на поляков, то печенегам хвост крутит.
— Тебя не звал на рать?
— Да нет. Ни разу. Говорит, блюди землю, сбирай дань, а я как-нибудь без вас управлюсь.
— Оно, может, это и хорошо, но как поглядеть. К рати-то ведь тоже надо охоту иметь. Вон дед наш с пяти лет ратоборствовал, оттого, наверно, и удачлив был в бою. А мы? Уже за двадцать, а ни разу копья не преломили.
— А разве это плохо?
— Да вроде неплохо, если б до скончания живота так прожить. А то ведь не удастся, думаю, никак не удастся. Призовет Бог отца, что с нами будет?
— А что может быть?
— Да уж хорошего-то — ничего, Святослав. Помяни мое слово, будут распри, и рати не миновать.
— С кем?
— Да хошь с теми же печенегами. Отцова рука их ныне пугает. А не будет ее, чего им бояться. Меня? Тебя?
— Да, пожалуй, ты прав, у нас за спиной ни одной рати, лишь ловы на зверье.
— Мне тесть обещает, в случае чего, помочь, но ведь обещаньем не согреешься. Да и за помощь, я полагаю, расплачиваться надо будет. А чем? Нам от выхода остается только-только двор прокормить да невеликую дружину содержать.
— Вот-вот, и у меня та же беда. Дружины кот наплакал, а в лесах бродней табуны. Того гляди, на город нападут.
— А пошто, думаешь, их столько развелось? От того же, от крещения насильного. Кто не хочет креститься, в лес бежит, а там за кистень — и на дорогу.
— У тебя, на Туровщине, слышал, потише с разбоем-то?
— Да вроде бы. Я ведь язычников стараюсь не обижать. Ну, не хотят, Бог с ними. Отец вон взялся крестить, полгорода разбежались. Он уехал в Киев, все потихоньку воротились в избы свои, опять за труды взялись. Видят, я не упрекаю. Чего ж им в лесу-то сидеть? Пилят, рубят, куют, ткут, пекут, пашут — хлеб свой зарабатывают. К чему им кистень разбойный?
— Ты б это отцу сказал.
— Думаешь, не говорил?
— А он?
— А он свое: «Бог дурака поваля кормит». Смеется над моими советами. Ну а положа руку на сердце, если б не язычники, я б давно помер. Два раза меня бабка ведунья своим ведовством с того света ворочала. Как же мне после этого ее силком к кресту волочить? Дреговичи, слава Богу, народ тихий, смирный, не то что поляне или те же поляки.
— Или мои древляне, — усмехнулся Святослав. — Им тоже палец в рот не клади, откусят.
Свечи стали притухать, хозяин поднялся, стал снимать нагар и вдруг насторожился, спросил гостя тихо:
— Слышь?
— Что?
— Шаги за дверью.
— Да, вроде что-то скрипнуло. А что?
— Это мама ходит, — прошептал Святослав испуганно.
— Но она же это…
— Два года уж, а все равно душа ее тут, во дворце, обитает. Во сне ко мне сколько раз являлась, все беречься наказывает. Берегись, говорит, великого князя. К чему бы это? А?
— А кто его знает. Надо бы тебе о том старуху ведунью спросить.
— Великий князь мне — отец родной, чего мне его беречься?
— Не всегда ж он будет великим. Кто-то ж за ним придет.
— За ним Вышеслав должен стать великим. А я его не знаю. Ты знаешь его?
— Нет. Он же в Новгороде возрос, там и вокняжился.
— Вот, наверно, про него мама и предупреждает меня.
— Тиш-ше. — Святослав поднял руку.
Они умолкли, даже дыхание затаили, прислушиваясь к ночи. Где-то далеко лаяла собака. Дворец молчал, изредка поскрипывая, потрескивая старыми костями, и даже, казалось, вздыхал о чем-то неведомом, припугивая своего хозяина и гостя его высокого.
Высокие заточники
Сторож порубный весьма удавлен был, когда пришел к нему сам великий князь. Скинул сторож шапку с головы, поклонился в пояс.
— Здравствуй, князюшка дорогой!
— Здравствуй, Ермила. Кажи свое хозяйство.
— Счас, счас, — засуетился сторож, отодвигая засовы дубовые.
Отодвинул, открыл дверь. Из поруба дохнуло сыростью, плесенью. И темень ударила в глаза.
— Сбегай, Ермила, к ключнице, пусть пришлет шандал со свечами. У тебя тут глаза выколешь.
Ермила вскоре явился с бронзовым шандалом о двух свечах.
— Хочешь с печенегом побалакать? — робко поинтересовался сторож.
— Да, — отвечал сухо князь, вступая со свечками в темноту поруба.
Ермила шел сзади и, когда князь остановился около занятой клети, тут же отодвинул дверной засов и открыл дверь. Владимир не стал входить, стоял в проеме, держа высоко на отлете шандал, чтоб лучше видеть заточника. Из темного угла отсвечивали лишь глаза пленника.
— Что, князь, пришел выкуп? — спросил Родман.
— Еще нет, Родман. Жду со дня на день. Как придет выкуп, тотчас отпущу тебя. Не задержу ни часу. Мы же договорились. Слово за твоими родичами. Как тут тебе? Как корм?
— Да что корм, князь, неволя убивает.
— Да, — вздохнул сочувственно Владимир. — Неволя — не мамка, сопли не вытрет. А как рука? Зажила?
— Да вроде получше, но все едино поднимать высоко нe могу. Что за богатырь у тебя, руки — что железо, думал, удавит, дьявол.
— Ян это. Он смог бы и удавить, коли б захотел, — отвечал, улыбаясь, Владимир. — Да ты, наверно, слышал о нем от Темира, тому уж лет с десять назад он его богатыря задушил.
— Этот сможет. Славный муж, такого у сердца держать надо.
— Ты вот говоришь, неволя тебя убивает, Родман. А принял бы нашу веру, знаешь, как легко бы тебе стало. Ей-ей, Родман, с крестом да молитвой тебе бы уж никакие муки не были бы страшны. А? Не надумал еще?
— Да думал уж я, тут во тьме больше и делать нечего. Думай да думай.
— Ну и что решил?
— Присылай иерея, Владимир Святославич. Пусть крестит. Може, и вправду на душе полегчает.
— Полегчает, Родман, истинный Христос, полегчает, — обрадовался князь такому решению пленника, более того, подумал, что если окрестится Родман, то он ему и выкуп вполовину скостит. Но только подумал, вслух не сказал. — Я ныне ж пришлю тебе иерея Анастаса. А ты, Ермила, озаботься сюда купель приволочь и воды в нее наноси.
— Ладно, — промямлил сторож, плохо скрывая свое неудовольствие.
— А теперь веди меня, кажи другие клети, свободные.
Владимир входил в другие клети, прохаживался по ним, пинал слежалую солому, тянул носом.
— Ну и дух здесь. Доси погаными пахнет. Не чистишь, Ермила?
— Так продухов нет, Владимир Святославич, — оправдывался сторож, — вот дух и застаивается.
— Ныне ж скажи, чтоб в двух клетях прорубили продухи в верхних венцах вполдерева. Скажешь, я велел. И выбрось эту гниль. — Князь пнул ногой солому. — Вычисти клети, соломы свежей с конюшни принеси.
— Али полона ждешь? — поинтересовался Ермила.
— Жду, — холодно ответил князь.
— Видать, полон высокий будет, не мизинный.
— С чего ты взял?
— Ну, сам же велишь продухи рубить, солому менять.
— Это чтоб тебя занять. А то сидишь без дела, мохом и плесенью оброс.
Святополк приехал в Киев с женой и епископа Рейнберна с собой привез. Владимир наблюдал в окно, как они поднимались по высокому крыльцу, думал с удовлетворением: «Ага, и лиса этого приволок. На ловца и зверь бежит. Хорошо, очень хорошо».