Вокруг великого князя, восседавшего на стольце, толпились бояре и ближние милостники. Заметили вошедшего поляка, замолчали. Горт поклонился Владимиру, пожелал здоровья.
— Спасибо, добрый человек, — отвечал великий князь. — Доволен ли ты вчерашним пиром?
— О-о, — Горт восторженно закатил глаза, — еще как, князь. Великолепный был пир. Незабываемый!
— Ну и слава Богу, — сказал Владимир, — что не обижен высокий гость наш, — и, помолчав, продолжил: — Мы тут все посовещались насчет предложения князя Болеслава. Слов нет, сей брак весьма желателен и Польше и Руси. И я знаю, Болеслав — муж наидостойнейший, не зря его Храбрым величают, но… Неожиданно уперлась невеста.
— Как уперлась? — холодея, промямлил Горт.
— Ну как? Обыкновенно. Не хочу, говорит, замуж.
— Но ведь она в твоей воле, князь.
— Верно. В моей.
— Так вели. И все.
— Эх, братец, была бы она холопкой или даже боярышней, повелел бы. Но ведь она княжна. Неволить не могу ее, сам понимаешь.
Горт готов был завыть от отчаянья: «Так что ж ты, старый хрен, на пиру улыбался во всю пасть, кивал поощрительно?»
Но «старый хрен» и сейчас смотрел на Горта с искренним сочувствием.
«Бог мой, что я скажу Болеславу? Он же меня на куски разорвет, не исполнил великокняжеский приказ: привезти невесту. И подарки все кобыле под хвост!..»
Но Владимир словно услышал мысли несчастного поляка:
— А подарки, посланные Болеславом нам и невесте, мы не вправе принимать, коль сговор у нас не состоялся. Анастас, вели все воротить нашему дорогому гостю. А чтоб было ему не столь обидно, присовокупи от меня хорошую шубу и сапоги. Счастливого пути, братец.
Побитым псом явился Горт пред светлые очи Болеслава Мечиславича. Князь слушал посланца, все более мрачнея. Ни слова не говорил, и уж Горт считал, что гроза минует его. Но вот, подробно рассказав об отказе, решил хоть малостью порадовать сюзерена:
— А подарки наши Владимир воротил.
— И ты взял? — шумно вдохнув через ноздри воздух, спросил князь, тараща глаза.
— Взял. А как же?
— Дур-рак! — рявкнул Болеслав, вскакивая с лавки, и, надвинувшись на Горта, ухватил его за грудки.
Князь был на голову выше, а в обхвате, пожалуй, в два раза толще своего посла. Он тучей грозовой навис над бедным Гортом.
— Дур-р-рак! — повторил с раскатом и отшвырнул, как котенка, в угол горницы. Горт треснулся затылком об стену и едва не потерял сознание.
— Но я… как лучше хотел.
— Болван. Должен был отказаться принимать их обратно. Неужели невдомек тебе, что этим он унизил меня дважды. Слышишь? Дважды. Перво-наперво отказом, а потом возвратом дареного.
Разгневанный Болеслав ходил по горнице туда-сюда, под ногами его жалобно скрипели половицы.
— Ну я им это попомню, — наконец-то переключился он с Горта на русичей. — Они у меня еще попляшут.
Горт, поднявшись с пола, ощупывал свою голову: цела ли? Князь, слава Богу, почти забыл о нем, гремел в сторону киевскую. Постепенно успокоясь, сел опять на лавку и, помолчав, спросил:
— А с Туровом что?
— С Туровом все в порядке, — сказал Горт и решил малость даже приврать. — Там рады-радехоньки, хоть сегодня готовы Ядвигу принять.
— Ну с Ядвигой погодим с годок-другой, пусть подрастет. А как он-то?
— Кто?
— Кто, кто. Святополк, балбес.
— Ну этот — орел. Ядвига от него без ума будет.
— Никого ему там не приискивали?
— Да нет вроде.
— Ну и ладно. Не получилось через Киев, будем через Туров на Русь въезжать. Но отказ этот я им припомню.
«Слава Богу, пронесло, — думал Горт, обминая на затылке шишку от удара. — За год, пока Ядвига дозревает, много чего может случиться. Либо жених окочурится, либо княжну какой-нибудь король засватает. Гейра-то с Астрид и Гунгильдой эвон как славно пристроились. Авось и Ядвига не засидится».
Чтоб жито уродилось…
Ждан вернулся с пашни уже на закате. Распряг коня, снял с телеги рало[72], закинул под навес до следующей пахоты.
— Ну, все вспахал? — спросила жена.
— Все. Дай поись да сбирайся. Пойдем на пашню — пощупаемся.
— Може, утресь?
— Утром некогда будет, сеять надо.
— Как знашь. А только тебя же жалко. Эвон ухрюстался, аж почернел. До бабы ли?
— До бабы, до бабы. Заголисся, и в охоту войду. Справлю все, как надо. Не боись. Али не хошь, чтоб жито уродилось?
— Кто ж того не хочет.
— Вот и собирайся. Может, Бог даст, и парня смастерим.
Жена подала Ждану горшок с сочивом[73], хлеба ломоть. Он стал жадно и поспешно хлебать. Она присела подле на лавку, смотрела жалостливо на мужа, подперев правой рукой щеку. Потом молвила:
— Надо бы с собой топор али рожно взять.
— Это еще зачем? — осклабился муж. — Мое рожно у меня завсегда в портах.
— Срамник. Забыл, о прошлом годе как вепрь на Лютых наткнулся.
Муж захохотал, едва не подавившись сочивом, и жена тоже подхихикнула. Еще бы, разве забыть эту историю. Соседи их, молодожены Лютые, тоже, вспахав поле, отправились в ночь на пашню. И едва приступили к исполнению обряда, долженствовавшего загустить жито, как, откуда ни возьмись, вылетел из кустов вепрь и, хрюкая, устремился на пашню.
Лютый вскочил с жены, кинулся бежать. Баба от страха вжалась в пашню, и, на ее счастье, вепрь пронесся мимо, вдогонку за Лютым, который, скинув мешавшие бегу портки и посверкивая голыми ягодицами, птицей летел к березам на краю поля.
Спасло Лютого лишь то, что вепрь, наткнувшись на брошенные порты, стал топтать их и рвать на кусочки. За это время беспорточный оратай[74] успел вскарабкаться на одну из берез, где и просидел едва не до утра, отбиваясь от наседавших на гологузь комаров.
В веску Лютые явились уже на рассвете. Оратай вместо портов прикрывал срам свой березовой веткой. И вроде бы никто не заметил их, однако уже после обеда вся веска хохотала, пересказывая эту историю. Незадачливый оратай не без основания заподозрил в болтливости жену.
— Это ты, кобыла, разнесла по деревне?
— Что ты, что ты, кака мне корысть.
Не корысти ж ради шепнула баба подружке своей. На всякий случай Лютый ощеучил жену пару раз тяжелой ладонью, но уже поправить этим ничего не смог.
С того дня Лютому житья в веске не стало от насмешек. Даже мальчишки, завидя его, бежали следом и кричали: «Лютый, Лютый, где портки, вепрю подарил?!»
Смех смехом, но с того дня кое-кто, отправляясь на пашню с бабой «загущать жито», нет-нет да и прихватывал с собой на всякий случай топор или рожно.
Об этом и напомнила Ждану жена. Хотя рожном вепря вряд ли остановишь, он его сломает как соломинку. И все ж с оружием как-то спокойнее.
Лодийщик не стал упрямиться, захватил с собой своего главного кормильца — топор, которым за двадцать лет более сотни лодок сгоношил. Вся Туровщина на его лодиях плавала, и купцы, являвшиеся иногда с Днепра на Погост, с удовольствием покупали ждановские посудины.
Хозяйка позвала в избу дочерей, игравших во дворе. Наказала старшей Ладе:
— Из избы не высовывайтесь. Ночью упырь[75] по веске бегает, утащит с собой, а то и кровь выпьет.
— А куда вы? — захныкала младшая Нетреба.
— Не закудыкивай путь, — рассердилась мать. — На пашню ненадолго. Скоро воротимся.
Добрый был мастер, хорошие лодии строил, а вот с детьми не везло. Жена исправно рожала девок.
— Ты когда мне парня родишь? — злился Ждан. — Помощник мне нужен.
— А может, ты виноват, — огрызалась жена.
«Может, и впрямь я», — думал Ждан, а вслух все равно добавил:
— Не я рожаю, ты. Стал быть, твоя вина. Сходила бы к Буске, пусть поколдует.
Была жена и у бабки Буски, пила ее зелье, слушала наговоры, ничего не помогало.