— Одних их пускать туда нельзя, — возразил Путята. — Новгородцы, чего доброго, утопят их в Волхове.
— Я знаю. Добрыня возьмет мою дружину. А ты, Путята, отправишься в Ростов, возьмешь ратников оттуда.
— А что, в Новгороде дружины нет?
— Дружина-то есть, да разве она пойдет против своих?
— А почему именно ростовцев-то брать?
— Потому что ростовцев с новгородцами всегда лад не брал. Упаси Бог, чтоб до крови не дошло, но если дойдет до сечи, на ростовцев только и можно положиться.
— Неужто до драки дойдет, Владимир Святославич?
— А что? В Новгороде берег на берег ходит, а тут киевляне с ростовцами да иереями явятся. Чужие. Быть преобязательно. А Перуна свергать — без крови не обойдется.
— А может, не трогать Перуна-то, пусть тешатся кто хочет.
— Нет, Перуна в Волхов сразу же. И как народ окрестите, закладывайте храм немедля. Епископом туда Иоакима митрополит благословил.
До темноты просидели бояре и воеводы у великого князя и еще на ужин остались, потому что не любил Владимир Святославич пить и есть в одиночестве, говоря: «У одного хлеб в горле застревает, а со товарищи и ворона за мед пролетит».
Новгородский упор
На Торг новгородский любые вести сорока на хвосте приносит. Не успел Добрыня окреститься в Киеве, как уже на Торге волхв Богомил, по прозвищу Соловей, возопил, взгромоздясь на бочку из-под полбы[33]:
— Братия-а, наместник наш Добрыня продался в веру греческую. Изменил вере пращуров наших, той вере, с которой в сердце великий князь Святослав Игоревич громил и попирал врагов Перуна и Волоса.
На Торге народ в основном занятой, особливо кто продает товар. Ему и куны[34] считать, и товар хвалить, и следить, чтоб бродни не стащили чего. Такой эти вопли слушает вполуха и в распрю не встревает. А тем более не побежит сломя голову чей-то двор громить, к чему обычно зовут такие «соловьи». И серьезный покупщик, явившийся на Торг за покупками, вред ли кинется очертя голову на разграбление чужого добра. Вот голь перекатная, бродни, ищущие, где что плохо лежит, — эти всегда готовы и поорать и пограбить.
Но зато на другой стороне Волхова дела шли посерьезней. Оно и понятно, здесь народ подымал сам тысяцкий Прокл Угоняев. Все началось со двора его, где Угоняев пировал с боярами новгородскими. Здесь за самого великого князя принялись, потому что обидно было новгородцам: Владимир-то их воскормленник.
— Вскормили, вспоили его, а он те р-раз в кого преобразовался, — возмущался Угоняев.
— И не говори, Проша, змею вскормили, змею подколодную. Сказывают, он Перуна киевского собственной рукой рубил. А? Это как сердцу выдержать?
— Но мы нашего Перуна не дадим в обиду. Здесь он, князюшка, шею себе своротит. Это ему не над Киевом изгаляться.
— А что, братья, не отложиться ли нам от него? А? Ныне причина важная явилась. Изменил нашей вере — и тю-тю, пусть отправляется к грекам.
— А как с Вышеславом быть? Он же сын его.
— А что Вышеслав? Думаешь, ему шибко по сердцу кажин год Киеву по две тыщи гривен отсылать. Он рад будет такие куны в городе оставить.
— А Добрыню-наместника вон из города, раз вере изменил.
— Слыхать, на Торговой стороне уж попы грецкие ходят, всех смущают, в свою веру зовут.
— Братья, а что ж мы глядим-то, ворон зевлами[35] ловим. Ихний храм-то у нас бельмом на глазу. Поджечь его — да и вся недолга.
— Зачем поджигать? Не ровен час, огонь на город перекинется. Раскатать его по бревнышку, да и все.
— Верна-а-а! Давай, Угоняй, говори, что да как!
— А посадник-то Воробей Стояныч, он же Добрынину руку держит.
— Не надо нам Воробья. К кобыле под хвост его! Мы Угоняя в посадники выберем. Верна, братья?
— Верна-а! Угоняй, говорят тебе, распоряжайся!
С того и пошло. Кинули клич по краю: «Кто вере славянской привержен, подымайся на хулителей ее!» Бирючи носились по улицам, стучали батогами в ворота: «Эй, подымайся за веру отцову!»
С Торговой стороны весть пришла, что Добрыня с киевлянами уже под городом.
— Разобрать мост, — приказал Угоняй.
Ломать — не делать, сердце не болит. Кинулись одни мост разбирать, другие храм Преображения раскатывать. Искали иерея Преображенского, хотели утопить, но не нашли. Где-то спрятался, окаянный, может, на Торговую сторону убег.
Толпа взъяренная, накаленная, искру кинь — вспыхнет. И кто-то нашелся рьяный, кинул:
— На поток двор Добрыни-изменщика!
— На поток! На поток! — подхватила толпа, готовая крушить, рубить, душить и грабить.
Налетели на ухоженный Добрынин двор, выломали ворота, двух кобелей-цепняков, кинувшихся на людей, проткнули сулицами[36]. Слуги, напуганные ревущей толпой, разбежались, попрятались. Хозяйка — жена Добрыни — не захотела ни бежать, ни прятаться, горда была: «Перед мизинными[37] не хочу клониться». О бабу меч марать не стали, задушили подушкой. Искали семя Добрынине — сына, не нашли. Дом разграбили, растащили добро, весь двор, что снегом, усыпан стал пухом из разорванной перины. Были охотники поджечь осиное гнездо, но сотские не дали бережения ради: долго ль до беды. Красный петух не станет спрашивать, за какую веру стоишь, всех под одну гребенку причешет, по миру пустит.
А на той, на Торговой, стороне ратники — ростовцы по приказу Путяты скрутили Богомила Соловья. Тот так свирепо отбивался, что некоторым руки обгрыз, чем и заслужил приговор скорый и жестокий: «Утопить поганца!» Потащили к Волхову, заткнули тряпкой глотку богохульнику да налетели на епископа Иоакима.
— Стойте, стойте, — вскричал он. — Куда?
— Топить.
— Не сметь! — вскричал густым басом епископ.
— Но он же поносит веру христианскую, твою веру, святый отче.
— Он не ведает, что творит. Отпустите его.
— Отпустить? Нет уж. Пусть тысяцкий решит.
А меж тем тысяцкий Путята отбирал из ростовцев самых молодых и отчаянных. Велено было всем в бронях быть, с мечами и ножами. К ночи полтысячи воинов было отобрано. Собрали все лодии по берегу, согнали в одно место. Перед тем как сажать дружину в лодии, Путята выступил с наказом:
— Тот берег супротив князя и веры его поднялся. Нам надо наказать смутьянов, привесть в повиновение. Поменьше крови, побольше шишек. Дабы в темноте своих не побить, всем на шеи белые рушники повязать. Я буду с вами, слушаться только меня.
Перед самым отплытием отрада Путяты на берегу появился Добрыня:
— Заходи сверху крепости. Только что оттуда воротился мой лазутчик, он сказал, что тысяцкий Угоняй ездит верхом по городу и кричит: «Лучше нам умереть, чем дать своих богов на поруганье!» Первым делом хватай Угоняя и всех его поспешителей. Вяжи их и отправляй сюда ко мне. Лишим бунт головы, он сам погаснет. С тобой вот Олфим пойдет, покажет двор Угоняя. Я заутре снизу зайду, если тебе тяжело станет.
Прежде чем переправляться, зашли далеко вверх против течения, потому как наверняка взбунтовавшиеся ждали нападения у моста, со стороны Торга.
А отряд пешим уже подошел к верхним воротам крепости.
— Кто такие? — раздалось с приворотной вежи[38].
— Ослеп? Свои. Вам в подмогу.
— A-а. Это хорошо, это в самый раз.
Заскрипев, ворота открылись. Приворотную стражу тут же повязали, в воротах поставили своих.
Ночью Угоняй уже не ездил по городу, а, собрав у себя в доме вятших[39] людей, спросил: «Как быть дальше?» Все понимали, что против великого князя им не устоять, а поэтому надо искать союзников.
— Надо послать во Псков, это наш младший город, он всегда поддержит.