Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вернадский знаком с евразийской историософией, с ее идейными корнями в русской мысли, восходящей по большей части к славянофильству. Как научную доктрину, позволяющую под определенным углом зрения изучать прошлое, он ее принимал, но очень осторожно относился к той идеологии, которую из нее извлекали.

Универсальность человеческого поведения, мышления, интересов, полагал он, играет более заметную роль в мире, чем особость, чем различия. То, что всех объединяет, — научное освоение окружающего мира, более мощно, чем то, что разъединяет. В дневнике 4 июля 1922 года записывает: «Вчера закончил статьи Трубецкого (Н. С., известный филолог, сын князя С. Н. Трубецкого. — Г. А.) и др. из сборника “Евразийцы”. Много интересного. Но, в общем, эти идеи мне кажутся одной стороной того общего, которое сейчас творится в человечестве. Главное и характерное — человечество единое. В этом смысле этот элемент единства (интернационала) имеет большое значение во всей истории человечества. Он в конце концов ведет к космичности сознательной жизни. <…> Затем идеи римской католической церкви и идеи таких великих религий, как христианство, буддизм, мусульманство: идея равенства человека. В Средние века идеи ученой среды — академии, Respublica litterarum, гуманисты и т. п. И, наконец, в XX веке, когда весь земной шар охвачен единым. Для меня это явление тесно связано с будущей автотрофностью человечества. <…>

Все такие национальные устремления, как евразийцы, захватывают одну часть целого — это идеи в пределах куска мозаики — но целое, составленное из этих кусков, исчезает…»6

За первый месяц в Праге Вернадский наладил старые связи с чешскими учеными, прочел лекцию в университете. Здесь же, на медицинском факультете, начала учиться Нина. Она оставалась, таким образом, с братом.

Далее Вернадский и Наталия Егоровна отправлялись одни.

* * *

Восьмого июля они вновь вступили на землю Парижа. На Восточном вокзале их радостно встречала старый друг Александра Васильевна Гольштейн и отвезла к себе в Пасси. Вернадский не был в Париже девять лет, Наталия Егоровна — тринадцать. Казалось, прошла целая вечность, столько великих и страшных событий в нее вместилось.

Через несколько дней они перебрались ближе к университету. Поселились в сердцевине Латинского квартала, рядом с Сорбонной на коротенькой улочке Тулье в доме 7. Сняли квартирку из двух комнат с кухней. Наталия Егоровна сама готовила еду на газе, а в остальное время, как и всегда, помогала мужу.

На факультете условились, что лекции состоятся в декабре-марте. А пока Лакруа предоставил ему возможность работать в лаборатории Музея естественной истории. Это давало небольшие средства, чтобы оплатить квартиру. Поскольку минералоги всех стран объединены, у Вернадского в каждой есть коллеги, с которыми легко возникают и деловые, а иногда более чем деловые, дружеские отношения. Такие, как с Лакруа. Он снова восстановил теплые связи с Гротом, с Замбонини, тем самым неаполитанцем, что назвал открытый им новый минерал вернадскитом. Теперь, узнав, что Вернадский в Париже, Замбонини прислал ему большую пачку книг, вышедших в Италии за военно-революционные годы.

Париж — знакомый незнакомец. И, конечно, первое, что бросилось в глаза: эмиграция из России. Драма русских изгнанников состояла не только в катастрофе на родине, но и в вековой французской ориентации всей культуры, из-за чего все знают только этот язык. Самая большая интеллигентная и военная колония — здесь. Русские на каждом шагу. Издаются русские газеты, журналы, собираются политические и иные съезды. Еще сохраняются партии, произносятся речи. Люди как бы не остыли от борьбы и мечтают о ее возобновлении. Однажды и он получил приглашение на заседание кадетской партии, но решительно отказался. Он сжег все мосты и не видит смысла возвращаться в политику. Социальная борьба — царство третьего и четвертого апостолов веры, где все самые лучшие и чистые стремления быстро покрываются грязью, опошляются и превращаются часто в свою противоположность, — теперь не для него. Разве не идеальные стремления социалистов к справедливости открыли клапаны дикого разгула и грабежа?

Нет, для него лично отныне — только наука. Так он больше сделает для страны.

А потом, эмиграция есть эмиграция. При всем сочувствии к многим здешним знакомым, при всех личных отношениях надо принимать реальность, которая заключается в том, что центр русской жизни — не здесь. Его не принесли с собой тысячи лучших и честных людей на своих башмаках. Россия осталась в России. Какая ни есть, она будет делаться там, творчеством образованных людей.

Создан поистине страшный режим. Как ни противно, но приходится сотрудничать с ним, а не с эмиграцией. В дневнике 9 ноября 1922 года много сведений от очевидца о научных новостях из России, о закрытии научных обществ, об университетах, в том числе и в Симферополе (работает только А. Г. Гурвич), о высылке философов и ученых, о положении на Украине и обобщение: «Научная работа в России идет, несмотря ни на что. <…>

Очень интересно это столкновение — частью поддержка, частью гонение — научной работы в Советской России. Сейчас должна начаться идейная защита науки — но и наука должна брать все, что может и от своих врагов, какими являются комунисты.

Может ли развиваться свободная научная работа вообще во всяком социалистическом государстве?

Говорят (вероятно, в эмигрантской печати. — Г. А.) о том, что сейчас реакция движется “вправо” — но куда идти “вправо”, идти дальше в существующей реакции с точки зрения свободной научно творящей человеческой личности? Сейчас нет свободы слова и печати, нет свободы научного искания, нет самоуправления, нет не только политических, но даже и гражданских прав. Нет элементов уважения и обеспеченности личности. Худшее, что может быть — сохранение режима при замене советских “Правды” и “Известий” — “Новым временем” или “Колоколом”, насилия комунистов — Союзом русского народа — но это безразлично. Даже в последнем случае гражданские права упрочатся»7.

Он чувствует себя иногда лазутчиком в большевистской стране. Скрываться и зашифровывать свои произведения особенно нет нужды, ибо его научные идеи и язык им недоступны. Значит, пока сохраняется этот режим, нужно блюсти профессиональную честь и творить недоступные им духовные ценности. Впрок.

Усилия кадетской эмиграции в политической области благородны, но обречены. Дневник 1 марта 1923 года: «Статья Милюкова о монархии и республике в “Последних новостях”. Схоластический спор, далекий от жизни. Демократия, монархия — все это сейчас получило другой смысл. Кто верит этим формам жизни как формам? Важно содержание: свобода слова, мысли, веры. Обеспечение личности, собственности — как необходимое условие защиты личности. Работа культурная. Работа над будущим человечества: организация знаний. Это может быть при любой форме. Кто сейчас может дать больше? Царь или “республика”? Важно, чтобы мысль молодежи и других направлялась на содержание, а не на форму»8.

С Милюковым виделся несколько раз, но политические вопросы не обсуждались. Виделись по-дружески, «старая с молодости связь не порвалась», как он писал.

Из всей новой эмиграции он больше всего хотел бы увидеться с Иваном Ильичом Петрункевичем, для которого он чудесным образом воскрес из мертвых. Зимой 1921 года, когда Петрункевич жил в Америке у сына, преподавателя Йельского университета, он в отчаянии писал Федору Измайловичу Родичеву: «Имеете ли вы какие-нибудь сведения о Влад. Ивче Вернадском? В Нью-Гавен на днях приехал из Нью-Йорка помощник заведующего биологической станцией в Севастополе. <…> Вот этот г. Гольцов рассказывал нам, что в русском посольстве в Вашингтоне получено известие о расстреле Владимира Ивановича. Его образ с той поры не покидает меня. Я очень люблю его, даже больше, чем думал, только теперь это чувствую, и его умные глаза все время смотрят на меня, точно говорят мне: вот видите, я остался здесь, чтобы служить России и погиб… <…> Этот вопрос я читаю в его глядящих на меня глазах и мне бесконечно тяжело думать, что его уже нет»9.

93
{"b":"228480","o":1}