Широкий разброс и мощный захват — от XVIII до XX века, от детства геологии до суперсовременных теорий атомных изотопов.
Тринадцатого декабря возвращается во Францию. Здесь готовит к печати «Проблему времени в современной науке» (хотя здесь-то, слава богу, без деборинского аппендикса). 19–22 декабря прочел лекции «Геохимия воды». 24 декабря выехал в Прагу, где также намечена лекция в Карловом университете по радиогеологии (18 января 1934 года), 10 февраля заехал в Варшаву, где не был очень давно. Побывал в радиологической лаборатории, сделал здесь доклад. В дневнике писал, как был тронут сердечной встречей польских ученых, которые, как оказалось, знают его работы.
Тринадцатого февраля возвратился в Ленинград, к трагическому событию.
Цитированное выше письмо он писал больному Ольденбургу. Зная, что в этом возрасте любая болезнь опасна, обращался с метафизическим утешением: «Мой дорогой — не знаю, насколько тебе интересно все то, что я пишу. Но приобщаясь к грани жизни, как-то особенно ярко хочется высказаться до конца — не до конца, конечно, жизни, так как в человеческой личности, и моей тоже, его нет — но до конца в том, что начато. В той или иной форме ничто не пропадает в окружающем, так как случай есть фикция в той области, что захватывается научным знанием. А оно сейчас чрезвычайно расширяет область своего ведения, хотя этого, к моему удивлению, не сознают современники»15.
Ольденбург встретил друга было выздоравливающим, чувствовал себя все лучше. Но внезапно болезнь обострилась. Ему сделали операцию, но она не помогла.
Двадцать восьмого февраля наступила развязка. Вернадский рядом. В 1941 году в «Хронологии» записал: «Я был при его кончине. Он умирал — дни без сознания, но теперь, как при смерти Нюты, тяжело дышал, как будто страдал. Прошло больше 7 '/г после его смерти. Ужасный век! Как все изменилось»16.
Жизнь Ольденбурга еще малоизвестна, выходившие воспоминания в силу понятных причин совершенно искажены. А жизнь его по-своему невероятна.
Потомок древнейшего рыцарского рода, он родился в далеком военном гарнизоне в Забайкалье. Очень интересовался своими немецкими предками и мечтал быть военным, как его отец. Вспоминал о нем как об очень оригинальном, своеобразном человеке (чего стоит только ранняя отставка и поступление в Гейдельбергский университет). Отставной генерал не возражал, но советовал сначала закончить образование. Он привил сыновьям три правила: быть честными, очень образованными и непременно знать ручное ремесло.
Обо всем этом Сергей Федорович писал в автобиографии, в том числе и о том переломном моменте в жизни, когда гимназистом прочел о Тибете и древних рукописях. В сущности, он и стал рыцарем одной прекрасной мечты. Путешествие на Тибет, о котором мечтал с юности, создание Азиатского музея и Института востоковедения — его главные подвиги.
Рыцарски верным остался он идеалам молодости. В воспоминаниях «Юношеские годы» писал: «А волновавшие нас сильно сложные вопросы представлялись не в виде участия в немедленном переустройстве всех экономических отношений, а в виде этических вопросов, требующих в первую голову внутренней работы над всем складом своей жизни»17. Типично христианское преобразование всех жизненных проблем: начать с личностного переустройства. Собственная вина — собственная ответственность.
Не она ли подвигла его на спасение академии, на компромисс с большевиками? История еще отдаст должное тому самоотвержению, с которым он взвалил на себя роль «китайского мандарина при Чингисхане», спасая ученых и их семьи и тем самым — науку в стране.
Глубоко драматическая, в сущности, жизнь. Смерть первой, глубоко любимой жены Шурочки потрясла и наложила тяжелую печать на весь его душевный склад. Он очень рано начал «окукливаться», знал это и старался пробить стену одиночества, которая вырастает вокруг старого человека, вел никому не видную борьбу. Шаховской вспоминал в письме Гревсу в марте 1934 года, как Ольденбург на похоронах академика Лаппо-Данилевского в ответ на чье-то восклицание: «Вот и все кончилось!» — «живо и с протестующим тоном, как бы с вызовом сказал: “Ничего в жизни не кончается”. <…> Он думал о том, что всякое дело человеческое, совершенное на земле, имеет свои последствия, — и при этом выражал надежду, и пожелание, и веру, что дело Александра Сергеевича (Лаппо-Данилевско-го. — Г. А.) будет иметь и сознательных преемников, которые соединят продолжение его дела с сознательным отношением к его личности. Я, во всяком случае, именно так смотрю на дело. Для меня личное бессмертие не осмысливает жизнь, а лишает ее истинного смысла, чего-то завершенного, один раз свершающегося в неповторимой своей полноте и этим самым своим однократным актом пребывающего вечно»18. Так ли он истолковал слова друга, но то, что их метафизические взгляды частично перекрывались, не вызывает сомнения.
Вернадский не пошел на похороны. Чувствовал себя плохо, болел и был не в силах видеть все это.
* * *
Сама академия и Ольденбург в его сознании не отделимы. Целые четверть века, наполненные трагическими и драматическими событиями, вел корабль русской науки Сергей Федорович. Благодаря ему академия пережила войны и революции. И теперь с его смертью этот корабль, швартовавшийся у стрелки Васильевского острова, будто отплыл в прошлое, как огромный пласт минувшей жизни.
Закончился петербургский период Академии наук. По какому-то совпадению в 1933 году правительство приняло решение о переводе ее в Москву, чтобы приблизить к себе и окончательно лишить признаков оппозиционности. Весной и летом начался переезд. Вернадский написал по этому поводу специальную записку о планах устройства и переустройства академии в Москве. Предлагал выделить большой участок земли на юго-западе сразу за городом и создать здесь мощный научный центр. А пока государство, провозгласившее научность главным принципом, не лучшим образом относится к науке, писал он.
Его включили в комиссию по переезду и по переговорам на этот счет в правительстве. Непременный секретарь Волгин думал, пишет Вернадский, что он лично знаком с Молотовым и сумеет как-то повлиять в пользу академии. На совещании у Волгина: «Когда я выставил необходимость выдвинуть самое нужное — оборудование и увеличение мощности учреждений и начало стройки в этом году — то Деборин (очевидно, мой враг) с пеной у рта возражал, что надо не выдвигать нужды и т. д. — а выдвигать то, что может сделать Академия и т. п. У меня к нему нет никаких враждебных чувств — он знающий и образованный, но аморальный и не умный»19. 22 декабря состоялся прием у Молотова: 17 человек во главе с Карпинским, продолжался четыре часа (в газете «Правда»: 16 человек и три часа). Оказалось, пишет Владимир Иванович, у правительства нет четкого представления, что такое академия, хотя цель есть — развивать прикладное знание, утилизировать науку. Об этом говорил Бухарин. Вернадский оказался среди выступавших, провел свою идею начала непрерывного строительства институтов и был поддержан. «Из ответной речи (говорит плохо, но умно) Молотова можно отметить, что Академия переведена:
1) для обеспечения подъема ее научной работы,
2) для содействия Академии социалистическому строительству, которое все время было недостаточно,
3) чтобы была ближе к правительству.
(Ответ Бухарина, что он не знает, для чего: для того, чтобы она постепенно замерла в Москве или развалилась?) <…>
Молотов указал, что 1935 год должен быть поворотным пунктом, и это есть то, что и я думаю.
Но куда? Может ли идти рост научной работы при недостаточной свободе мысли?
Но свободы мысли никогда не было: это идеал.
Из других его указаний интересно: 1) с валютой гораздо лучше, чем раньше. Все обязательства выполнены. Лучше чем 2–3 года назад. Они считают, что положение теперь прочное. Большое значение имеет добыча золота: сейчас новое большое месторождение открыто»20.