Мне кажется, что благодаря этому философское и научное значение биогеохимии очень велико, так как до сих пор в картине научно построенного Космоса жизнь исчезала или играла ничтожную роль. Она не была связана с Космосом как необходимое закономерное звено. <…>
Это методологическое значение вхождения явлений жизни в атомную научную картину Космоса прежде всего сказывается в том, что отметает одно из тех представлений, которые играли огромную роль в точном знании, представление о механизме Вселенной дает опору другому представлению — представлению об организованности Вселенной, о ее порядке, причем для понимания и работы над такой организованностью мы можем научно выдвинуть и научно использовать одно из ее проявлений, лежащее в основе учения о жизни, — понятие о живом организме. <…>
Считаю нужным отметить, что, отбрасывая представление о механизме в структуре Космоса и вводя представление о его организованности, я предрешаю, считаю для научной работы нашего века удобным учитывать, что научная картина мира не может быть сведена всецело к движению, даже в своем материальном выражении. Еще недавно такое сведение являлось идеалом научной работы. <…>
С этой точки зрения включение явлений жизни — через биогеохимию — в научную картину атомного строения Космоса приобретает значение и интерес не только для ученого, но и для философа и для всякого образованного человека. Оно может развернуться в большую научную дисциплину»19.
Как приятно было бы написать, что собратья по академии, затаив дыхание, слушали речь, захваченные перспективами создания новой, более отвечающей реальности, картины мира. Но кто мог понять его? Да и что значит понять? Обычно кажется, что понимание равнозначно объяснению. Но последнее — вещь обманчивая. Надежно лишь знание, описание явлений. Надо не смущаться непониманием и опираться на факты. Наука, в отличие от философии и религии, принимает мир таким, как он есть, даже если он не очень понятен, если даже он не может быть объяснен или кажется нам необъяснимым. Вернадский всегда первым долгом ученого считал установление эмпирических фактов и выведение из них эмпирических обобщений, а они всегда порывают с предыдущими общекультурными традициями и основывают знания на теоретических принципах.
Но кто мог понять? Может быть, биофизик Петр Петрович Лазарев? Как раз в 1932 году он часто появляется на страницах дневника. Знают друг друга с Московского университета. Оба ушли из него в 1911 году после демарша Кассо. Лазарев часто заходит к Вернадскому. Судя по записям, они ведут откровенные разговоры, но все же больше о положении в академии и о преследованиях диаматов, от которых Лазарев много претерпел. На него приходила куча доносов, он даже был арестован в связи с перепиской с зарубежными учеными. Но нет следов общения на тему биосферы с Лазаревым.
Александр Евгеньевич Ферсман? Да, научно наиболее близкий человек. Но только до геохимии. Далее их мысли расходятся. Геологическую деятельность человека Ферсман понимает как техносферу, но не как действие разума. Вечность жизни как научная категория вообще оставляет Ферсмана холодным.
Сергей Федорович Ольденбург? К великому сожалению, блекнет его друг. Устал, надорвался в борьбе. Год перелома переломил и его. Идеи Вернадского он воспринимает как тексты из буддийских монастырей — образно. Дневник: «Вечером с Сергеем Федоровичем и Еленой Григорьевной. Разговор о Москве. Потом о вечности. Сергей как всегда скользит неглубоко. Я уверен, что он вечность [не понимает] (и очевидно, так понимали диаматы и т. п. в Москве)… Мое представление о вечности связано с понятием вечных законов природы (вечного порядка природы) — его: без начала и без конца»20. Стало быть, вечность, по Ольденбургу, — множество лет, бесконечность во времени. Ее еще называют в философии дурная бесконечность.
Есть, правда, надежда на новое поколение. Самые близкие духовно люди порой приходят неожиданно, сами по себе. Так в феврале 1932 года появился на горизонте биогеохимик Александр Михайлович Симорин, врач из Саратова. Он прочел брошюру «Начало и вечность жизни», потом другие произведения и пленился идеей космичности жизни. В Ленинграде побывал на каком-то докладе Вернадского, возможно, на «Новой физике», прочтенной в Обществе испытателей природы. Познакомились, и Вернадский помог ему устроиться в Океанографический институт. Начал работать по заказам БИОГЕЛа, анализировать морские организмы.
Но в целом научное одиночество возрастало.
* * *
В записях начала 1930-х годов следы душевного общения и теплоты в основном с Д. И. Шаховским и с И. М. Гревсом. Иван Михайлович в геохимические проблемы вникать не может, но оба глубоко чувствовали исторический процесс и силу научного начала в жизни человечества. Философски они очень близки.
Дневник 15 марта 1932 года: «С Иваном разговор о религии. Я думаю, что глубже всего в понимании мира музыка и те настроения, которые переживаются при творчестве, — для меня научном. Что могут дать вдохновенные настроения даже философско-религиозные, раз они выражены словами и формулами нашей общественной жизни. Нет критериев на верность, кроме веры — личной. А другие будут выбираться из этих соображений — страха, моды, удобства, насилия. Ни одна религия не дала общеобязательных, стихийных форм. Идея откровений не имеет реальной опоры.
Но с другой стороны — общность всего живого. Сознание как его часть. Тут может быть та обязательность, какая достигается только наукой. Она еще не достигнута.
Как будто открывается возможность построить во многом новую широкую базу (религии? — Г. А.)»21. Часты записи о гонениях на христиан. Повсюду в обстановке коллективизации и культурной революции закрывали, взрывали церкви. Некоторые города оставались без храмов. Верующие как бы попали в Рим времен Нерона.
Однако можно разрушить все церкви, но нельзя искоренить религиозные чувства. В разговорах с Гревсом они часто уточняют границу науки и религии. Бог — антропоморфен, в Нем идеализированы все лучшие свойства человека, в Него помещены все идеалы. Вернадский же может принимать его только как невыразимое, как Нечто.
Вот и Дмитрий Иванович спрашивал у него: «И кажется бесспорно — последний итог — религиозное мировоззрение. <…>
Мы уже приперты к последней стенке, и откладывать еще — не приходится. “Выкладывай теперь же все, что имеешь за душой”. Я думаю, что мы правильно поступали, не отдавая много сил на разработку подобных проблем. Силы требовались на другое — общеполезное, всенародное дело, и отвлекать их даже на эти важнейшие вопросы духа не приходилось. Но теперь пришло время именно их ставить и, мне кажется, пора сделать попытку подойти к их решению до некоторой степени совместно. Как Ты об этом думаешь?»22 Так они и беседовали втроем, потому что письма Шаховского передавали, как всегда в братстве, один другому.
Конечно, религия — неотъемлемое свойство мировоззрения человека. Без нее душа неполна. Под влиянием науки религия может и должна изменяться, принять другие, современные формы. Через два дня он как бы продолжает разговор с Гревсом: «Споры о формах религиозных представлений суетны и мало что дают. Нам ясно, что научная картина мира, скажем, Архитаса (древнегреческий механик. — Г. А.) и его круга бесконечно далека от нашей, а наша еще более далека от реальности. А это — единственное общеобязательное. Откровение и философские концепции перед созданием науки — мелочи в смысле достоверности — но основной фонд откровений и философских построений — как музыка, заходит за пределы науки, идет дальше и глубже, но не их словесное выражение»23. Рядом с религией у него всегда возникает музыка — самое простое, самое глубокое и самое непонятное, иррациональное из искусств. Ритмизированное и гармонизированное время. А ведь как раз из музыки родилась наука, в том числе такая совершенная, как математика. Ища предполагаемую музыку небесных сфер, вывел свои великие законы Кеплер. Вернадский немало бывал на концертах, в костелах на органных мессах. Знал не только музыку, но и ее историю и часто размышлял о ней. И просто наслаждался ею. Музыка Баха, Генделя, Рамо всегда погружала его в собственную глубину, где чувства связываются с неземным миром.