«Вот не такой, как двадцать лет назад…» Вот не такой, как двадцать лет назад, а тот же день. Он мною в половине покинут был, и сумерки на сад тогда не пали и падут лишь ныне. Барометр, своим умом дошед до истины, что жарко, тем же делом и мненьем занят. И оса – дюшес когтит и гложет ненасытным телом. Я узнаю пейзаж и натюрморт. И тот же некто около почтамта до сей поры конверт не надорвёт, страшась, что весть окажется печальна. Всё та же в море бледность пустоты. Купальщик, тем же опалённый светом, переступает моря и строфы туманный край, став мокрым и воспетым. Соединились море и пловец, кефаль и чайка, ржавый мёд и жало. И у меня своя здесь жертва есть: вот след в песке – здесь девочка бежала. Я помню – ту, имевшую в виду писать в тетрадь до сини предрассветной. Я медленно навстречу ей иду — на двадцать лет красивей и предсмертней. – Всё пишешь, – я с усмешкой говорю. — Брось, отступись от рокового дела. Как я жалею молодость твою. И как нелепо ты, дитя, одета. Как тщетно всё, чего ты ждешь теперь. Всё будет: книги, и любовь, и слава. Но страшен мне канун твоих потерь. Молчи. Я знаю. Я имею право. И ты надменна к прочим людям. Ты не можешь знать того, что знаю ныне: в чудовищных веригах немоты оплачешь ты свою вину пред ними. Беги не бед – сохранности от бед. Страшись тщеты смертельного излишка. Ты что-то важно говоришь в ответ, но мне – тебя, тебе – меня не слышно. 1977 Ленинград
Опять дана глазам награда Ленинграда… Когда сверкает шпиль, он причиняет боль. Вы неразлучны с ним, вы – остриё и рана, и здесь всегда твоя второстепенна роль. Зрачок пронзён насквозь, но зрение на убыль покуда не идет, и по причине той, что для него всегда целебен круглый купол, спасительно простой и скромно золотой. Невинный Летний сад обрёк себя на иней, но сей изыск списать не предстоит перу. Осталось, к небесам закинув лоб наивный, решать: зачем душа потворствует Петру? Не всадник и не конь, удержанный на месте всевластною рукой, не слава и не смерть — их общий стройный жест, изваянный из меди, влияет на тебя, плоть обращая в медь. Всяк царь мне дик и чужд. Знать не хочу! И всё же мне не подсудна власть – уставить в землю перст, и причинить земле колонн и шпилей всходы, и предрешить того, кто должен их воспеть. Из Африки изъять и приручить арапа, привить ожог чужбин Опочке и Твери — смысл до поры сокрыт, в уме – темно и рано, но зреет близкий ямб в неграмотной крови… Так некто размышлял… Однако в Ленинграде какой февраль стоит, как весело смотреть: всё правильно окрест, как в пушкинской тетради, раз навсегда впопад и только так, как есть! 1978 «Не добела раскалена…» Не добела раскалена, и всё-таки уже белеет ночь над Невою. Ум болеет тоской и негой молодой. Когда о купол золотой луч разобьётся предрассветный и лето входит в Летний сад, каких наград, каких услад иных просить у жизни этой? 1978 Возвращение из Ленинграда Всё б глаз не отрывать от города Петрова, гармонию читать во всех его чертах и думать: вот гранит, а дышит, как природа… Да надобно домой. Перрон. Подъезд. Чердак. Былая жизнь моя – предгорье сих ступеней. Как улица стара, где жили повара. Развязно юн пред ней пригожий дом столетний. Светает, а луна трудов не прервала. Как велика луна вблизи окна. Мы сами затеяли жильё вблизи небесных недр. Попробуем продлить привал судьбы в мансарде: ведь выше – только глушь, где нас с тобою нет. Плеск вечности в ночи подтачивает стены и зарится на миг, где рядом ты и я. Какая даль видна! И коль взглянуть острее, возможно различить границу бытия. Вселенная в окне – букварь для грамотея, читаю по складам и не хочу прочесть. Объятую зарёй, дымами и метелью, как я люблю Москву, покуда время есть. И давешняя мысль – не больше безрассудства. Светает на глазах, всё шире, всё быстрей. Уже совсем светло. Но, позабыв проснуться, простёр Тверской бульвар цепочку фонарей. 1978 «Мы начали вместе: рабочие, я и зима…»
Мы начали вместе: рабочие, я и зима. Рабочих свезли, чтобы строить гараж с кабинетом соседу. Из них мне знакомы Матвей и Кузьма и Павел-меньшой, окруженные кордебалетом. Окно, под каким я сижу для затеи моей, выходит в их шум, порицающий силу раствора. Прошло без помех увядание рощ и полей, листва поредела, и стало светло и просторно. Зима поспешала. Холодный сентябрь иссякал. Затея томила и не давалась мне что-то. Коль кончилось курево или вдруг нужен стакан, ко мне отряжали за прибылью Павла-меныного. Спрошу: – Как дела? – Засмеётся: – Как сажа бела. То нет кирпича, то застряла машина с цементом. – Вот-вот, – говорю, – и мои таковы же дела. Утешимся, Павел, печальным напитком целебным. Октябрь наступил. Стало Пушкина больше вокруг, верней, только он и остался в уме и природе. Пока у зимы не валилась работа из рук, Матвей и Кузьма на моём появлялись пороге. – Ну что? – говорят. Говорю: – Для затеи пустой, наверно, живу. – Ничего, – говорят, – не печалься. Ты видишь в окно: и у нас то и дело простой. Тебе веселей: без зарплаты, а всё ж – без начальства… Нежданно-негаданно – невидаль: зной в октябре. Кирпич и цемент обрели наконец-то единство. Все травы и твари разнежились в чу́дном тепле, в саду толчея: кто расцвёл, кто воскрес, кто родился. У друга какого, у юга неужто взаймы наш север выпрашивал блики, и блески, и тени? Меня ободряла промашка неловкой зимы, не боле меня преуспевшей в заветной затее. Сияет и греет, но рано сгущается темь, и тотчас же стройка уходит, забыв о постройке. Как, Пушкин, мне быть в октября девятнадцатый день? Смеркается – к смерти. А где же друзья, где восторги? И век мой жесточе, и дар мой совсем никакой. Всё кофе варю и сижу, пригорюнясь, на кухне. Вдруг – что-то живое ползёт меж щекой и рукой. Слезу не узнала. Давай посвятим её Кюхле. Зима отслужила безумье каникул своих и за ночь такие хоромы воздвигла, что диво. Уж некуда выше, а снег всё валил и валил. Как строят – не видно, окно – непроглядная льдина. Мы начали вместе. Зима завершила труды. Стекло поскребла: ну и ну, с новосельем соседа! Прилажена крыша, и дым произрос из трубы. А я всё сижу, всё гляжу на падение снега. Вот Павел, Матвей и Кузьма попрощаться пришли. – Прощай, – говорят. – Мы-то знаем тебя не по книжкам. А всё же для смеха стишок и про нас напиши. Ты нам не чужая – такая простая, что слишком… Ну что же, спасибо, и я тебя крепко люблю, заснеженных этих равнин и дорог обитатель. За все рукоделья, за кроткий твой гнев во хмелю, ещё и за то, что не ты моих книжек читатель. Уходят. Сказали: – К Ноябрьским уж точно сдадим. Соседу втолкуй: всё же праздник, пусть будет попроще… — Ноябрь на дворе. И горит мой огонь-нелюдим. Без шума соседнего в комнате тихо, как в роще. А что же затея? И в чём её тайная связь с окном, возлюбившим строительства скромную новость? Не знаю. Как Пушкину нынче луна удалась! На славу мутна и огромна, к морозу, должно быть! 1979 |