Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

«Бессмертьем душу обольщая…»

Александру Блоку

Бессмертьем душу обольщая,
всё остальное отстранив,
какая белая, большая
в окне больничном ночь стоит.
Все в сборе: муть окраин, гавань,
вздохнувшая морская близь,
и грезит о герое главном
собранье действующих лиц.
Поймём ли то, что разыграют,
покуда будет ночь свежеть?
Из умолчаний и загадок
составлен роковой сюжет.
Тревожить имени не стану,
чей первый и последний слог
непроницаемую тайну
безукоризненно облёк.
Всё сказано – и всё сокрыто.
Совсем прозрачно – и темно.
Чем больше имя знаменито,
тем неразгаданней оно.
А это, от чьего наитья
туманно в сердце молодом, —
тайник, запретный для открытья,
замкнувший створки медальон.
Когда смотрел в окно вагона
на вспышки засух торфяных,
он знал, как грозно и огромно
предвестье бед, и жаждал их.
Зачем? Непостижимость таинств,
которые он взял с собой,
пусть называет чужестранец
Россией, фатумом, судьбой.
Что видел он за мглой, за гарью?
Каким был светом упоён?
Быть может, бытия за гранью
мы в этом что-нибудь поймём.
Все прозорливее, чем гений.
Не сведущ в здравомыслье зла,
провидит он лишь высь трагедий.
Мы видим, как их суть низка.
Чего он ожидал от века,
где всё – надрыв и всё – навзрыд?
Не снесший пошлости ответа,
так бледен, что уже незрим.
Искавший мук, одну лишь муку:
не петь – поющий не учёл.
Вослед замученному звуку
он целомудренно ушёл.
Приняв брезгливые проклятья
былых сподвижников своих,
пал кротко в лютые объятья,
своих убийц благословив.
Поступок этой тихой смерти
так совершенен и глубок.
Всё приживается на свете,
и лишь поэт уходит в срок.
Одно такое у природы
лицо. И остаётся нам
смотреть, как белой ночи розы
всё падают к его ногам.
Июнь 1984
Ленинград

«В том времени, где и злодей…»

Памяти Осипа Мандельштама
В том времени, где и злодей —
лишь заурядный житель улиц,
как грозно хрупок иудей,
в ком Русь и музыка очнулись.
Вступленье: ломкий силуэт,
повинный в грациозном форсе.
Начало века. Младость лет.
Сырое лето в Гельсингфорсе.
Та – Бог иль барышня? Мольба —
чрез сотни вёрст любви нечёткой.
Любуется! И гений лба
застенчиво завешен чёлкой.
Но век желает пировать!
Измученный, он ждет предлога —
и Петербургу Петроград
оставит лишь предсмертье Блока.
Знал и сказал, что будет знак
и век падет ему на плечи.
Что может он? Он нищ и наг
пред чудом им свершенной речи.
Гортань, затеявшая речь
неслыханную, – так открыта.
Довольно, чтоб её пресечь,
и меньшего усердья быта.
Ему – особенный почёт,
двоякое злорадство неба:
певец, снабженный кляпом в рот,
и лакомка, лишённый хлеба.
Из мемуаров: «Мандельштам
любил пирожные». Я рада
узнать об этом. Но дышать —
не хочется, да и не надо.
Так значит, пребывать творцом,
за спину заломившим руки,
и безымянным мертвецом
всё ж недостаточно для му́ки?
И в смерти надо знать беду
той, не утихшей ни однажды,
беспечной, выжившей в аду,
неутолимой детской жажды?
В моем кошмаре, в том раю,
где жив он, где его я прячу,
он сыт! А я его кормлю
огромной сладостью. И плачу.
1967

Ларец и ключ

Осипу Мандельштаму

Когда бы этот день – тому, о ком читаю:
де, ключ он подарил от… скажем, от ларца
открытого… свою так оберёг он тайну,
как если бы ловил и окликал ловца.
Я не о тайне тайн, столь явных обиталищ
нет у неё, вся – в нём, прозрачно заперта,
как суть в устройстве сот. – Не много ль ты болтаешь? —
мне чтенье говорит, которым занята.
Но я и так – молчок, занятье уст – вино лишь,
и терпок поцелуй имеретинских лоз.
Поправший Кутаис, в строку вступил Воронеж —
как пекло дум зовут, сокрыть не удалось.
Вернее – в дверь вошёл общения искатель.
Тоскою уязвлён и грёзой обольщён,
он попросту живёт как житель и писатель
не в пекле ни в каком, а в центре областном.
Я сообщалась с ним в смущении двояком:
посол своей же тьмы иль вестник роковой
явился подтвердить, что свой чугунный якорь
удерживает Пётр чугунного рукой?
«Эй, с якорем!» – шутил опалы завсегдатай.
Не следует дерзить чугунным и стальным.
Что вспыльчивый изгой был лишнею загадкой,
с усмешкой небольшой приметил властелин.
Строй горла ярко наг и выдан пульсом пенья
и высоко над ним – лба над-седьмая пядь.
Где хруст и лязг возьмут уменья и терпенья,
чтоб дланью не схватить и не защёлкнуть пасть?
Сапог – всегда сосед священного сосуда
и вхож в глаза птенца, им не живать втроём.
Гость говорит: тех мест писателей союза
отличный малый стал теперь секретарем.
Однако – поздний час. Мы навсегда простились.
Ему не надо знать, чьей тени он сосед.
Признаться, столь глухих и сумрачных потылиц
не собиратель я для пиршеств иль бесед.
Когда бы этот день – тому, о ком страданье —
обыденный устой и содержанье дней,
всё длилось бы ловца когтистого свиданье
с добычей меж ресниц, которых нет длинней.
Играла бы ладонь вещицей золотою
(лишь у совсем детей взор так же хитроват),
и был бы дну воды даруем ключ ладонью,
от тайнописи чьей отпрянет хиромант.
То, что ларцом зову (он обречён покраже),
и ульем быть могло для слета розных крыл:
пчелит аэроплан, присутствуют плюмажи,
Италия плывёт на сухопарый Крым.
А далее… Но нет! Кабы сбылось «когда бы»,
я наклоненья где двойной посул найду?
Не лучше ль сослагать купавы и канавы
и наклоненье ив с их образом в пруду?
И всё это – с моей последнею сиренью,
с осою, что и так принадлежит ему,
с тропой – вдоль соловья, через овраг – к селенью,
и с кем-то, по тропе идущим (я иду),
нам нужен штрих живой, усвоенный пейзажем,
чтоб поступиться им, оставить дня вовне.
Но всё, что обретем, куда мы денем? Скажем:
в ларец. А ключ? А ключ лежит воды на дне.
Июнь 1988
в Малеевке
27
{"b":"226780","o":1}