2. Он – ей (ноябрь 1823 года, Одесса) Я не хочу Вас оскорбить письмом. Я глуп (зачеркнуто)… Я так неловок (зачёркнуто)… Я оскудел умом. Не молод я (зачёркнуто)… Я молод, но Ваш отъезд к печальному концу судьбы приравниваю. Сердцу тесно (зачёркнуто)… Кокетство Вам к лицу (зачёркнуто)… Вам не к лицу кокетство. Когда я вижу Вас, я всякий раз смешон, подавлен, неумён, но верьте тому, что я (зачёркнуто)… что Вас, о, как я Вас (зачёркнуто навеки)… 1973 Игры и шалости Мне кажется, со мной играет кто-то. Мне кажется, я догадалась – кто, когда опять усмешливо и тонко мороз и солнце глянули в окно. Что мы добавим к солнцу и морозу? Не то, не то! Не блеск, не лёд над ним. Я жду! Отдай обещанную розу! И роза дня летит к ногам моим. Во всем ловлю таинственные знаки, то след примечу, то заслышу речь. А вот и лошадь запрягают в санки. Коль Ты велел – как можно не запречь? Верней – коня. Он масти дня и снега. Не всё ль равно! Ты знаешь сам, когда: в чудесный день! – для усиленья бега ту, что впрягли, Ты обратил в коня. Влетаем в синеву и полыханье. Перед лицом – мах мощной седины. Но где же Ты, что вот – Твоё дыханье? В какой союз мы тайный сведены? Как Ты учил – так и темнеет зелень. Как Ты жалел – так и поют в избе. Весь этот день, Твоим родным издельем, хоть отдан мне, – принадлежит Тебе. А ночью – под угрюмо-голубою, под собственной Твоей полулуной — как я глупа, что плачу над Тобою, настолько сущим, чтоб шалить со мной. 1 марта 1981 Таруса Ночь на 6-е июня Перечит дрёме въедливая дрель: то ль блещет шпиль, то ль бредит голос птицы. Ах, это ты, всенощный белый день, оспоривший снотворный шприц больницы. Простёртая для здравой простоты пологость, упокоенная на ночь, разорвана, как Невские мосты, — как я люблю их с фонарями навзничь. Меж вздыбленных разъятых половин сознания – что уплывёт в далёкость? Какой смотритель утром повелит с виском сложить висок и с локтем локоть? Вдруг позабудут заново свести в простую схему рознь примет никчемных, что под щекой и локоном сестры уснувшей – знает назубок учебник? Раздвоен мозг: былой и новый свет, совпав, его расторгли полушарья. Чтоб возлежать, у лежебоки нет ни знания: как спать, ни прилежанья. И вдруг смеюсь: как повод прост, как мал — не спать, пенять струне неумолимой: зачем поёт! А это пел комар иль незнакомец в маске комариной. Я вспомню, вспомню… вот сейчас, сейчас… Как это было? Судно вдаль ведомо попутным ветром… в точку уменынась, забившись в щель, достичь родного дома… Несчастная! Каких лекарств, мещанств наелась я, чтоб не узнать Гвидона? Мой князь, то белена и курослеп, подслеповатость и безумье бденья. Пожалуй в рознь соседних королевств! Там – общий пир, там чей-то день рожденья. Скажи: что конь? что тот, кто на коне? На месте ли, пока держу их в книге? Я сплю. Но гений розы на окне грустит о Том, чей день рожденья ныне. У всех – июнь. У розы – май и жар. И посылает мстительность метафор в окно моё неутолимость жал: пусть вволю пьют из кровеносных амфор. Июнь 1984 Ленинград «Какому ни предамся краю…»
Какому ни предамся краю для ловли дум, для траты дней, — всегда в одну игру играю и много мне веселья в ней. Я знаю: скрыта шаловливость в природе и в уме вещей. Лишь недогадливый ленивец не зван соотноситься с ней. Люблю я всякого предмета притворно-благонравный вид. Как он ведёт себя примерно, как упоительно хитрит! Так быстрый взор смолянки нежной из-под опущенных ресниц сверкнёт – и старец многогрешный грудь в орденах перекрестит. Как всё ребячливо на свете! Все вещества и существа, как в угол вдвинутые дети, понуро жаждут озорства. Заметят, что на них воззрилась любовь – восторгов и щедрот не счесть! И бытия взаимность — сродни щенку иль сам щенок. Совсем я сбилась с панталыку! Рука моя иль чья-нибудь пускай потреплет по затылку меня, чтоб мысль ему вернуть. Не образумив мой загривок, вид из окна – вошёл в окно, и тварей утвари игривой его вторженье развлекло. Того оспорю неужели, чьё имя губы утаят? От мысли станет стих тяжеле, пусть остаётся глуповат. Пусть будет вовсе глуп и волен. Ко мне утратив интерес, рассудок белой ночью болен. Что делать? Обойдёмся без. Начнём: мне том в больницу прислан. Поскольку принято капризам возлегших на её кровать подобострастно потакать, по усмотренью доброты ему сопутствуют цветы. Один в палате обыватель: сам сочинит и сам прочтёт. От сочинителя читатель спешит узнать: разгадка в чём? Скажу ему, во что играю. Я том заветный открываю, смеюсь и подношу цветок стихотворению «Цветок». О, сколько раз всё это было: и там, где в милый мне овраг я за черёмухой ходила или ходила просто так, и в робкой роще подмосковной, и на холмах вблизи Оки — насильный, мною не искомый, накрапывал пунктир строки. То мой, то данный мне читальней, то снятый с полки у друзей, брала я том для страсти тайной, для прочной прихоти моей. Подснежники и медуницы и всё, что им вослед растёт, привыкли съединять страницы с произрастаньем милых строк. В материальности материй не сведущий – один цветок мертворождённость иммортелей непринуждённо превозмог. Мы знаем, что в лесу иль в поле, когда – не знаем, он возрос. Но сколько выросших в неволе ему я посвятила роз. Я разоряла их багряность, жалеючи, рукой своей. Когда мороз – какая радость сказать: «возьми её скорей». Так в этом мире беззащитном, на трагедийных берегах, моим обмолвкам и ошибкам я предаюсь с цветком в руках. И рада я, что в стольких книгах останутся мои цветы, что я повинна только в играх, что не черны мои черты, что розу не отдавший вазе, еще не сущий аноним продлит неутолимость связи того цветка с цветком иным. За это – столько упоений, и две зари в одном окне, и весел тот, чей бодрый гений всегда был милостив ко мне. Июнь 1984 Ленинград |