Каждое утро, по будням, он встречался с Эйбом Хэнсло и Джастином Бейли, своими одноклассниками, на углу Колледж-стрит, и они вместе шагали по Конститьюшн-стрит, мимо домов с высокими верандами, где белые жили бок о бок с цветными, мимо грязных, захудалых индийских лавчонок, пока не сворачивали у многоквартирного дома.
Эйб склонен был к мечтательности, очень способен к языкам и любил хороший слог. Он был помешан на политике. Джастину не хватало его обстоятельности и глубины. Он мог говорить о чем угодно и всегда с горячностью и был на дружеской ноге со всеми учителями: в частных разговорах он с большим удовольствием называл их по имени. Оба они, как небо и земля, отличались от Джонги, Амааи и Броертджи. Эндрю намерен был заглушить всякое воспоминание о трущобах, обо всей этой грязи и бедности. Как-то Мириам рассказала ему, что Эйб и Джастин приходили на Каледон-стрит — выразить свое соболезнование по поводу смерти их матери, и он до сих пор не мог забыть чувства стыда и унижения, которое его тогда охватило. Он был рад, что они его не застали. И все-таки ему хотелось знать, что они тогда чувствовали. Догадывались ли они раньше, в какой трущобе он живет?
Несколько дней он сторонился Эйба и Джастина, но они не изменили своего отношения к нему. И тогда он решил забыть о том, что родился и вырос в Шестом квартале, пусть прошлое покоится в своей гробнице.
Утром, по пути в школу, оба его приятеля обычно говорили о школьных делах, о спорте и политике. Эндрю редко вступал в разговор. Он не мог победить робости, отягощенный сознанием своей мнимой неполноценности.
— А вы знаете, — начинал, например, Джастин. — Я жалею, что я цветной.
— Чепуха! — обрывал его Эйб.
— И что родился в Южной Африке.
— О чем ты говоришь?
— Ну вы же знаете! «Только для белых», «Небелым вход запрещен» — весь этот позор.
— Цветной тот, кто считает себя цветным.
— А я разве считаю?
— Да, поскольку признаешь деление на цветных, белых, африканцев и так далее.
— Но ведь есть же различные расы. Между ними существует разница.
— Она создана искусственно.
— Тогда кто же ты такой, черт побери?
— Южноафриканец.
— Цветной южноафриканец?
— Таких зверей, как цветной южноафриканец или белый южноафриканец, на свете не водится. Есть только южноафриканцы.
Эндрю слушал их спор с восхищением. Общие места, банальности, фразерство! До чего же эти юноши не похожи на Джонгу и Броертджи! Эйб, как он убедился, был очень начитан: Седрик Довер, Говард Фасг, Достоевский, Томас Пэн. Он был членом исполкома Ассоциации современной молодежи, радикальной студенческой организации, и со всех дискуссий и лекций приносил обычно то, что Джастин называл «непереваренными кусочками» политических теорий. Джастин мог спорить только о чем-нибудь прочитанном или услышанном. У него был редкий дар — полное отсутствие оригинальности.
— Вы же знаете, что у нас в Южной Африке китайцев считают белыми, приравнивают их к европейцам.
— А я всегда полагал, что Китай не Европа, так же как Европа не Китай.
— В поездах китайцам разрешают занимать места для белых; их пускают в кино для белых.
— Какая дикая нелепость!
— А нам туда запрещают входить.
— Расовая дискриминация в этой стране направлена в одну сторону. Против цветных, африканцев и индийцев.
— Так ты тоже пользуешься этими понятиями? А я думал, ты признаешь только южноафриканцев.
— Этими расовыми понятиями я пользуюсь лишь для удобства.
— И у тебя хватает духу называть меня расистом?
— Я уже сказал, что все расовые барьеры созданы искусственно.
— Разве ты не хотел бы ходить в кино для белых?
— Я хочу просто ходить в кино.
— В кино для белых?
— Любое кино.
— Но ты учишься в средней школе для цветных?
— Тут у меня нет выбора.
— И поэтому ты принимаешь дискриминацию?
— Нет.
— Ты посещаешь спортивные состязания белых?
— Нет. А ты?
— Иногда.
— Зачем?
— Чтобы научиться чему-нибудь полезному.
— С места на трибуне для цветных?
— Почему бы и нет?
— Ты намерен учиться любой ценой, даже жертвуя своими принципами?
— А разве ты не делаешь того же самого в школе для цветных?
— Это другое дело.
Спор продолжался на школьном дворе, пока звонок не возвещал о начале занятий. Эндрю восхищался упорством Эйба в этих перепалках. В душе он никогда не соглашался с Джастином, хотя и знал, что тот частенько бывает прав. Что-то раздражало его в Джастине. Как и в Херби Соломонсе. Херби притворялся белым и жил в европейском квартале на Мауитин-ро-уд. Он сидел в последнем ряду и редко заговаривал с кем-нибудь, кроме Эйба. Джастин как-то сказал Эндрю по секрету, что все друзья Херби — мнимые белые, которых он сумел убедить, что учится в кейптаунской средней школе. Для этого каждый день после занятий он шел пешком до Оранжцихта и садился в автобус возле этого белого учебного заведения. Эндрю и Джастин открыто его презирали.
Из школы они обычно возвращались не спеша, и всю дорогу Джастин и Эйб спорили между собой. Мириам уже ждала его: спокойно и проворно готовила ему полдник.
Время летело, и вот уже наступил теплый и благодатный ноябрь — месяц, когда начинаются экзамены в университет. Упорный труд и яростная долбежка. Латинские гекзаметры, теорема Пифагора, значение сверхъестественных сил в «Макбете», атомный вес. Он без труда приспособился к новой обстановке. Как все это отличалось от Каледон-стрит! Даже воздух казался здесь чище, а из окна виднелась гладь Столовой бухты и где-то вдалеке остров Роббен.
Эйб часто приглашал его к себе, но он всегда отказывался: не мог побороть свою застенчивость. И все же однажды вечером, в перерыве между занятиями, он прошел по Де-Вааль-драйв, отыскал дом Эйба и после долгих колебаний нажал звонок.
Он был поражен комфортом и роскошью, которые царили в его доме. У Эйба был собственный кабинет — большая, приятно обставленная комната с репродукциями Гогена и Утрильо на стене. В углу стоял проигрыватель с пластинками Бетховена, Моцарта и Сметаны. Как непохоже это было на комнату мальчиков в триста втором! Тут он и услышал «Влтаву» впервые.
— Хорошо у тебя, — сказал он смущенно.
— Да, вроде неплохо.
— До чего ж здесь, наверное, здорово заниматься!
— Кое-как умудряюсь.
— А ты знаешь, Эйб, я все думаю…
— Это хорошо, что ты думаешь.
— Вот вы с Джастином всегда говорите о политике.
— Ну?
— О нищете и угнетении.
— Да.
— А сам ты живешь в такой обстановке.
— Это же неодушевленные вещи.
— Но и они имеют значение.
— Не решающее.
— Только тот может определить их ценность, кто всегда был лишен их.
— Ты считаешь?
— Да. Я вырос в других условиях. В трущобах — если прямо сказать.
— В Шестом квартале?
— Да, в Шестом квартале. На Каледон-стрит. Н испытал на своей шкуре, что такое бедность.
— И что же отсюда следует?
— Бедность разъедает человеческую душу.
— Бедность — не твоя монополия.
— Сможешь ли ты когда-нибудь понять меня, Эйб? Эта грязь и мерзость. Проститутки. Уличные драки. Люди, влачащие жалкое существование, мечтающие только об одном: как бы дотянуть до пятницы, когда выдают зарплату.
— Это я могу понять.
— У меня было трое друзей.
— Да?
— Трое близких друзей: Броертджи, Джонга и Амааи. Джонга уже побывал в исправительном доме.
— Да?
— Извини, если я тебе надоел.
— Ничего подобного, продолжай.
— Они были моими друзьями. У меня не было выбора.
— Ты словно извиняешься.
— Я вел как бы двойную жизнь. Днем занятия кончались, и я возвращался в Шестой квартал.
— Понимаю.
— И ты все еще считаешь меня своим другом?
— Не глупи. Ты только мучаешь себя из-за пустяков. Мне все равно, где ты вырос.
— Я рад этому. А то я боялся, что ты такой же, как Херби.
— А что Херби? Он не может ничего с собой поделать.