Со слов В. Гейзенберга, одного из великих физиков XX в., нам известно следующее высказывание Альберта Эйнштейна: "…Абсолютно неверно, будто теория должна основываться на наблюдаемых величинах. В действительности все обстоит как раз наоборот. Теория лишь решает, что именно можно наблюдать" (цит. по: Природа. — 1972. — № 5. — С. 87).
Когда мы выделяем нечто как факт, мы большей частью не замечаем, как много предшествующего опытного и теоретического знания стоит за процедурой констатации чего–либо в качестве наблюдаемого факта. Приведу лишь два примера.
Первый из них — из моего собственного опыта общения с начинающими учеными. Выше я упоминала, что можно показать человеку слово для зрительного восприятия на очень короткий промежуток времени и наблюдать при этом, каковы будут ответы. В свое время для этой цели был сконструирован тахистоскоп — прибор, позволяющий предъявлять разные изображения на очень малые промежутки времени, измеряемые миллисекундами. Наши эксперименты с тахистоскопом довольно хорошо продвигались, когда одна моя ученица спросила: "А откуда вы знаете, что испытуемый вообще смотрит в объектив, да еще именно на то, что вы ему предъявляете, а не думает в это время о чем–то своем? Может быть, он просто говорит что–то, чтобы выполнить вашу просьбу поучаствовать в опыте?"
Вообще–то я об этом не задумывалась. На самом деле если бы кто–то из испытуемых меня и в самом деле обманывал, то его ответы резко отличались бы от ответов остальных. Дело, однако, не в этом. Экспериментатор, как правило, вообще не задается вопросом о том, смотрит ли испытуемый (далее — и.) туда, куда его просили, не поступает ли он назло. Тем самым экспериментатор как бы по умолчанию исходит из добросовестного отношения и. к заданию — пока не доказано обратное.
Конечно, это некая конвенция, которая базируется, скорее, на атмосфере научного поиска и научного обихода, а не на конкретных фактах. Таких фоновых конвенций в любой науке много больше, чем можно подумать на первый взгляд. (Добавлю, что мне не удалось убедить мою ученицу в том, что исследователь вынужден многое принимать на веру, иначе он никуда не продвинется. Это так ее разочаровало, что она вскоре ушла из науки.)
Второй пример касается общеизвестной и, казалось бы, далекой от науки процедуры — взвешивания предмета. Представьте себе, что я взвесила батон хлеба и обнаружила, что он весит 500 граммов. Этот простой факт в высшей степени нагружен теорией.
Во–первых, весы как прибор представляют собой механическую конструкцию, использующую определенные физические законы. Во–вторых, грамм как единица измерения веса тоже не является чем–то натурально существующим в природе, подобно траве или цветам, — единицы измерения в свое время были изобретены, точнее говоря, введены как удобная условность. Весы же, как и прочие измерительные приборы — барометр, тонометр, термометр, линейка, — калиброваны в соответствии с принятой в данном культурном сообществе системой мер. У нас это граммы или сантиметры, в Великобритании — унции и дюймы (дальше вы можете продолжить рассуждение сами).
Итак, наука начинается не с фактов. Она начинается с веры в проблему и возможность ее решения.
6. ВЕРА И ГИПОТЕЗА
Психолингвистика — сравнительно молодая область знания. Неудивительно поэтому, что психолингвисты чувствуют себя не вполне уверенно, пытаясь решить, какие массивы уже накопленного знания должны быть безоговорочно учтены при попытке получения нового знания. Разумеется, никакое исследование не возникает на пустом месте. И тем не менее зачастую не задается банальный, казалось бы, вопрос: можно ли вообще наблюдать то, что мы намерены наблюдать? Что происходит в процессе наблюдения (или эксперимента) с наблюдаемым объектом: остается ли он тождественным сам себе? Потребность в ответах на такие вопросы является одним из элементов научной культуры.
Научная культура исследователя проявляется не только в том, какие эксперименты он ставит и какие гипотезы он проверяет. В не меньшей степени научная культура проявляется и в том, какие гипотезы ученый не проверяет в силу того, что на данном этапе существования науки они вообще не могут рассматриваться как научные гипотезы.
Например, не имеет смысла пытаться проверять гипотезу о том, что, решая задачу Секея, человек мыслит пошагово и делает это в той или иной последовательности (см. главу "Вместо введения"). Также не стоит пытаться проверять гипотезу о том, возникает ли в нашем представлении образ деревянной болванки, из которой на Руси некогда изготовляли ложки, когда мы говорим или слышим выражение бить баклуши.
В обоих случаях я могу считать, что эти проблемы заслуживают внимания. Но мне необходимо еще и осознать, располагаю ли я сегодня необходимым интеллектуальным инструментарием для их решения. Особый соблазн всегда кроется в хорошей оснащенности какой–либо лаборатории современными приборами и компьютерами. Контраст между инструментальной оснащенностью и ограниченностью интеллектуального инструментария часто проявляется в попытке проводить много инструментальных измерений и расчетов, притом что исходная гипотеза вообще не может иметь статуса научной.
В свое время (это конец XIX — начало XX в.) психологи много внимания уделили тому, чтобы лишить психику человека статуса мистической исключительности и непознаваемости. Тот факт, что непосредственно наблюдаема не психика человека, а только ее поведенческие проявления, они сделали научно очевидным. Но на следующем шаге надо было выбрать те наблюдаемые феномены или реакции, которые были бы информативны для изучения тех или иных психических процессов. Конечно, кое–что лежит, так сказать, на поверхности: если я хочу изучать эмоции, то едва ли начну с изучения процесса сна.
С другой стороны, какие психофизиологические показатели (скажем, время реакции, электрическая активность мозга, некоторые реакции кожи тела) стоит регистрировать, изучая, например, процесс чтения текста? Здесь возможны две позиции.
Одна, заведомо непопулярная, состоит в следующем. Мы не имеем никаких представлений (даже гипотетических!) о том, что происходит, когда мы читаем, и потому не знаем, как взяться за изучение этого процесса и что стоит измерять, а что — нет. Ясно, что такая позиция выражает некую крайность: ведь кое–что мы все–таки знаем. Например, случается, что после мозговой травмы способность говорить (пусть и ограниченная) у человека сохранилась, а читать он вообще не может. Значит, за восприятие письменного текста отвечает какой–то особый механизм: при обучении чтению он создается, при травме его работа нарушается.
Другая позиция — тоже в известном смысле крайняя. Она состоит в том, что, поскольку мы читаем прежде всего "глазами", надо попытаться найти какие–то хорошо измеряемые показатели, связанные со зрительным восприятием текста, и изучать именно их.
Психофизиологические показатели потому и считаются показателями, что они измеримы. Весь вопрос в том, что именно каждый из них измеряет, точнее говоря — насколько прямую связь можно установить между тем, что мы можем измерить, и тем, что мы хотим узнать. Как правило, эта связь весьма опосредованная. Поэтому те исследователи, которые вообще работают с психофизиологическими показателями, должны начинать с веры в то, что, при всей опосредованности, связь эта информативна.
Вера по определению субъективна, а измеримый показатель (например, время, необходимое для распознавания слова) объективен. Однако любой такой показатель еще надо интерпретировать.
Как? На основе теории, разумеется. Ведь недаром Эйнштейн сказал, что именно теория решает, что мы можем наблюдать.
Приведу любопытный пример. Еще в 20–е годы XX в. ученые научились регистрировать движения глаз в процессе чтения. Было показано, что по тексту глаз перемещается скачками: задерживается на каких–то точках (они называются точки фиксации), потом взор "прыжком" перемещается и фиксируется на другой точке. Оказалось, далее, что информация считывается только тогда, когда взор "стоит" в некоторой точке фиксации. Еще было установлено, что в трудном тексте точек фиксации больше, чем в легком, и что в нем больше возвратов влево (поскольку в среднем взор движется все–таки слева направо).