Снег не скрипит под ногами уже — вялый, талый. Медлим. И ухо настороже — по лесу эхо загрохотало. Чего притворяться, сердце заёкало. Около вырылась норка от пули, выбросило росу. Защелкало, загремело в лесу. Иглы на нас уронили вершины. А с той стороны, с откоса лощины, бьет пулемет. Встать не дает: Слухом тянусь к тарахтящему эху, а руки — тяжелые — тянутся к снегу. Не устает, проклятый, хлестать! Опять лейтенант командует: «Встать!» Встать, понимаем, каждому надо, да разрывные щелкают рядом, лопаются в кустах. И не то чтобы страх, а какая-то сила держит впритирку. И в амбразуре стучит и трещит. Эх, заиметь бы какой-нибудь щит! Закрыть, заложить проклятую дырку! Три человека затаились в дзоте, они зрачками щупают меня… Теперь вы и костей их не найдете. Я не стремлюсь узнать их имена. Что мне приметы! Для чего мне имя трех смертников, трех канувших теней? Мой поединок, помните, не с ними, — мой враг страшнее, пагубней, сильней! Вы видите, как факелы дымятся, как тлеют драгоценные тома, как запах человеческого мяса вползает в нюрнбергские дома. Вам помнится колючая ограда вокруг страдальцев тысяч лагерей? Известна вам блокада Ленинграда? Голодный стон у ледяных дверей? Переселенье плачущих народов, услышавших, что движется беда, смертельный грохот падающих сводов, растертые до щебня города? Мой враг сейчас подписывает чеки, рука его на сериях банкнот, и пулю, что застрянет в человеке, как прибыль, арифмометр отщелкнет. Он всунул руки в глубину России и тут — клешней — ворочает и мнет, и тут — на промороженной трясине поставил он свой черный пулемет. С ним я вступил в смертельный поединок! В неравный? Нет! Мой враг под силу мне. И пух снежинок с каплями кровинок отсюда виден всей моей стране. Кто он, что глядит в узкую щель? Кто он, чужой солдат, ищущий цель? Разве бы я мог так поступить? Мирный его порог переступить? Разве б я мог сжать горло его? Вырвать, поджечь, взять дом у него? Раз он не отшвырнул свой затвор, раз он не отвернул взора, вор, раз он заговорил так сам, раз он загородил жизнь нам, — я доползу к нему с связкой гранат. Я дотащу к нему свой автомат. Пора! Вижу, встал мой товарищ. Крикнул «ура», выронил автомат и посмотрел себе под ноги. Он упал. Я вставил запал в гранату. Отцепил лопату и вещевой мешок. Сзади Матвеев: «Сашка! Ложись!» Вот теперь моя начинается жизнь. Теперь мне ясна каждая складка, кустик, морщинка. Я разбираю отдельно снежинки, какими покрыта лощинка. Ничего! Мне повезет! Вот и дзот, приплюснутый, низкий. Мимо меня — протяжные взвизги. Рядом еще Артюхов ползет. У нас гранаты и полные диски.
Стучат виски, подсказывают будто: раз, два и три… Звенящий механизм отсчитывает долгую минуту, как полным веком прожитую жизнь. Я в ту минуту о веках не думал и пожалеть о прошлом не успел, я на руки озябшие не дунул и поудобней лечь не захотел… Когда-то я хотел понять цель жизни, в людей и в книги вдумывался я. Один на рынке ищет дешевизны, другой у флейты просит соловья. Один добился цели: по дешевке купил, и отправляется домой, и долго смотрит на свои обновки, недорогой добытые ценой. Другой добился тоже своей цели: он насладился флейтою своей, и клапаны под пальцами запели, и захлебнулся трелью соловей. А я? Добился? Прикоснулся к сути моей недолгой жизни наяву? Я этой предназначен ли минуте, которую сейчас переживу? И новым людям будет ли понятно, что мы, их предки, не были просты, что белый снег окрасившие пятна не от безумья, не от слепоты; что я был зряч и полон осязанья, что не отчаянье меня влекло, что моего прозрачного сознанья бездумной мутью не заволокло?.. Вот этого, прошу вас, не забудьте, с величьем цели сверьте подвиг мой, — я все желанья свел к одной минуте для дела жизни, избранного мной. Хочу, чтоб люди распознать сумели, встречая в мире светлую зарю, какой Матросов добивался цели! Добился ли? Добился! — говорю. И — недоволен я такой судьбою, что свел всю жизнь в один минутный бой? Нет! Я хотел прикрыть народ собою — и вот могу прикрыть народ собой. Очень белый снег, в очи — белый свет, снег — с бровей и с век, сзади — белый след. Разве я не могу лечь, застыть на снегу, разве не право мое — яма — врыться в нее? Трудно к пулям ползти, но я не сойду с полпути, не оброню слезу, в сторону не отползу. Я дал по щели очередью длинной. Напрасно. Только сдунул белый пух. Швырнул гранату… Дым и щепы с глиной. Но снова стук заколотил в мой слух. И вдруг я понял, что с такой громадой земли и бревен под струей огня не справиться ни пулей, ни гранатой — нужна, как сталь, упрямая броня! Вплотную к дзоту, к черному разрезу! Прижать! Закрыть! Замуровать врага! Где ж эта твердость, равная железу? Одни кусты да талые снега… И не железо — влага под рукою. Но сердце — молот в кузнице грудной — бьет в грудь мою, чтоб стать могла такою ничем не пробиваемой броней. |