Труба Наполеона Еще не опален пожаром близкой брани — сидит Наполеон на белом барабане, обводит лес и луг и фронт перед собою созданием наук — подзорного трубою. На корсиканский глаз зачес спадает с плеши. Он видит в первый раз Багратиона флеши. Пред ним театр войны, а в глубине театра — Раевского видны редуты, пушки, ядра… И, круглая, видна, как сирота, Россия — огромна и бедна, богата и бессильна. И, как всегда, одна стоит, добра не зная, села Бородина крестьянка крепостная… Далекие валы обводит император, а на древках — орлы как маршалы пернатых, и на квадратах карт прочерчен путь победный. Что ж видит Бонапарт своей трубою медной? Вот пики, вот флажок усатых кирасиров… В оптический кружок вместилась ли Россия? Вот, по избе скользя, прошелся, дым увидев… А видит он глаза, что устремил Давыдов? Верста, еще верста, крест на часовне сирой… А видит он сердца сквозь русские мундиры? Он водит не спеша рукою в позументах… И что ж? Ему душа Кутузова — заметна? Вот новый поворот его трубы блестящей. А с вилами народ в лесной он видит чаще? Сей окуляр таков, что весь пейзаж усвоен! А красных петухов он видит над Москвою? А березинский снег? А котелки пустые А будущее всех идущих на Россию он видит? Ничего не видит император. Он маршалов зовет с улыбкой, им приятной. Что, маршалы? В стогах не разобрались? Слепы? Запомните — в снегах возникнут ваши склепы! Биноклей ложный блеск — в них не глаза, а бельма! Что мог поведать Цейс фельдмаршалам Вильгельма? О, ложь стереотруб! Чем Гитлер им обязан? Что — он проникнул в глубь России трупным глазом? Вот — землю обхватив орбитой потаенной, глазеет объектив на спутнике-шпионе, — но, как ни пяльтесь вы, то, чем сильна Россия, — к родной земле любви вы разглядеть не в силах! Взгляните же назад: предгрозьем день наполнен, орлы взлететь грозят над Бородинским полем. С трубой Наполеон сидит на барабане, еще не опален пожаром близкой брани. Набережная
Я — набережных друг. Я начал жизнь и детство там, где витает Дюк над лестницей Одесской. А позже я узнал в венецианских арках, как плещется канал у свай святого Марка. У Темзы я смотрел на утренний и мутный парламент, в сотнях стрел, в туманном перламутре. В душе всегда жива у лап гранитных сфинкса суровая Нева, где я с бедою свыкся… Но если хочешь ты в потоке дел столичных отвлечься от тщеты своих терзаний личных — иди к Москве-реке дворами, среди зданий, и встань невдалеке, между двумя мостами. Волна — недалеко блестит старинной гривной. Ты отделен рекой от набережной дивной. Кремлевская стена заглавной вьется лентой, где мнятся письмена руки восьмисотлетней. На зубчатом краю — витки и арабески, и вдруг я узнаю гравюру давней резки с раскраскою ручной, с гербом над куполами, с кольчугою речной, с ладьей на первом плане. А выше — при крестах в небесной иордани — воздвиглась красота всех сказок, всех преданий. Неясно — кто стоит (так сумеречны лики): без посоха старик или Иван Великий? А в чудные врата, как в старину бывало, — не входит ли чета при мамках, при боярах? И чудо всех церквей под золотом убора — две радуги бровей Успенского собора… О нет — я не ханжа, живущий в мире ложном! Но красота — свежа божественно, безбожно! И, в вышину воздев персты Преображенья, — диктует новизне урок воображенья. |