Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Может статься, придется и нам товарища недосчитаться… Пуле — пустое, летит — не глядит, кто лучше, кто хуже. А каждый из нас на Родине нужен. Что сын, что брат, что просто один из ребят, и сразу тоска за сердце хватает, если подумать: Орехова нет, Матвеева не хватает!.. Убьют Воробьева — большущее горе, чего там скрывать. Будет всегда его недоставать в нашем сдружившемся хоре. Товарищ умрет — беднеет народ, целою жизнью меньше на свете. В каком-то углу всегда тишина… Случается, повода нет, а скучается. А если товарищ хороший встречается, можно ему доверить печаль, как ношу с плеча. Так и мешок и ящик зарядный. Я коренастый, выносливый, ладный. А есть послабее ребята у нас. Есть кому тяжелее. Я у товарища плечи жалею. Прикажут такому: «Пулей беги!» А сапоги увязают в сугробинах, ранней весною особенно… Дай, браток, ремешок, понесу за тебя вещевой мешок. Не смущайся, брат, угощайся! Дождемся тяжелого дня, может, придется тащить и меня с поля, под смертным огнем. Такая у нас бойцовская доля. Скоро, друг, отдохнем… Я тебя видел в Уфе, у вокзала. Мне твоя матушка наказала: «Сынок, пособи моему, помоги». И были у ней под глазами круги, в слезах ей твое мерещилось детство. Я ей ответил: «Не откажусь». А рядом еще поглаживал ус — это, наверно, отец твой?..

Я уезжал на фронт без провожатых,
со мной не шли родители мои,
платков, к глазам заплаканным прижатых,
я не видал, — я не имел семьи.
Ничем, ничем себя не приукрашу:
да, убегал, да, прятался в котле,
предпочитал бродяжью бражку нашу
труду и сну в покое и тепле.
Я ускользал бродяжничать за город,
где поезда гудят издалека…
Но знал: опять возьмет меня за ворот
отеческая строгая рука.
Какая-то настойчивая сила
тянулась под бульварную скамью,
меня из беспризорщины тащила
и из сиротства ставила в семью.
Голодный — не заплачу, не заною:
мне все равно, в какой трущобе спать!
Но вдруг шаги. Опять пришли за мною.
Шаги отца — я с ним иду опять.
И вновь прощаюсь с нищетой и грязью,
смываю сажу едкую с лица
под неотступным присмотром ни разу
ко мне не приходившего отца.
Пятнадцать лет тому назад он умер,
но, муть воспоминаний отстранив,
я чье-то смутно чувствовал раздумье
о месте сына в будущем страны.
Досказывать не буду. Вы поймете,
что я увидел в мой последний миг,
когда скрестил глаза на пулемете,
когда пополз к бойнице напрямик;
когда я сердце, как гранату, кинул,
когда к земле я пригвоздил себя,
когда я все отечество окинул
и крикнул кровью: «Вот моя семья!»

Я очень мало знал о моей матери. Только помню комнату в два окна и на кровати пружинные вмятины, где она лежала. Видно, была смертельно больна. Помню пальто, платок, кружева… Вот была бы жива — и меня б на вокзал провожала, к оренбургской бы шали крепко прижала. А когда бы последний звонок, завздыхала бы тяжко: «Ах ты, мой Сашка, на кого ты меня покидаешь, сынок?..» А я бы в ответ: «Мамуся, я скоро вернусь. А вы не тревожьтесь, пишите. Книжку какую-нибудь пришлите. Таких, как я, бережет судьба. Вы, мамусь, берегите себя». А она за вагоном бежала бы… Нет, никто не провожал меня на войну. Этого я никому не ставлю в вину, это не жалоба… Был еще на вокзале плакат. На нем был нарисован пожар или просто красивый закат. И боец, па меня похожий лицом, и женщина рядом с бойцом в черном простом платье. На этом плакате я увидел надпись: «Боец, тебя зовет Родина-мать!» Как это мне понимать? Я и решил — буквально. Женщина на плакате вокзальном — моя настоящая мать, она пришла меня обнимать на прощальном свидании. А сейчас она в ожидании стоит в окне. Отворяет калитку, в почтовый ящик бросает открытку мне… Теперь уже не будет неумных вопросов: «Чей? Почему на свете один?» Спросят — скажу: «Я — Матросов. Родины признанный сын». И улыбнусь, открытку прочтя. Это, конечно, мечта. Но разве мне за мечтание кто-нибудь сделает замечание? Просто дорога длинна, снег — целина, и мысли, как хлопья, гуляют в рассудке. Шутка ли, к фронту идем четвертые сутки!

Теперь, когда бесчисленны отсрочки
конца моих правофланговых лет,
мои глаза не сузятся на точке
клочка земли, где мне открылся свет.
Был это город или деревенька, —
но разве только землю и траву,
ту, по которой полз на четвереньках,
я Родиной единственной зову?
Теперь я вижу дальше, зорче, шире,
за край слобод, за выселки станиц!
Еe обнять — единственную в мире —
не хватит рук, как ими ни тянись!
Когда Папанин заплывал на льдине
в хаос чужих и вероломных льдов,
за родиною-льдинкой мы следили
из-за башкирских яблонных садов…
Без родины, без матери, без друга
немыслимо и близко и вдали, —
как в море — без спасательного круга,
без лодки, без надежды, без земли.
Ее словам я беззаветно внемлю.
Людских надежд и молодости щит, —
народ, или ребенка, или землю
так, как она, никто не защитит!
Сейчас я вижу будущие годы
и мысли просветленной не гоню,
я знаю: будут многие народы
к нам в Родину проситься, как в родню.
Мы дверь откроем братьям беспризорным,
как равных примем в материнский дом,
и от себя отнимем, и накормим,
и в братском сердце место отведем.
В валенках — вода.
Можно и потужить.
Но радуюсь, как никогда, —
в самый раз жить!
Не думаю, что умру
там — на передовых,
если и в грудь вихрь,
если и упаду,
думаю — не пропаду,
варежкой кровь утру
и подымусь к утру.
Если и упаду —
на руки ребят!
Вынесут, поведут,
сердце растеребят,
снова поставят в строй,
буду живой опять
по целине лесной
следом на след ступать…
39
{"b":"224376","o":1}