Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Он понял вполне достаточно: встал, извлек из заднего кармана своего форменного сюртука и воздел к потолку пачку писем, которые, объявил он, доказуют куда больше — и громовым тоном папы Гильдебранда повелел мне немедля избавиться от смехотворного увлечения «этой девчонкой» и жениться на ее матери. Я люто воспротивился. Да и что мне было толку в его нелепицах? Великолепным жестом — дескать, «иди, обнародуй и будь проклят» — я указал ему на дверь. Он донимал меня потом неделю за неделей.

На Рождество, когда Нана вернулась из Парижа, он поджидал ее в Дублине. Через час она стояла у меня в передней, бледная от гнева, — войти она отказалась — и рассказывала об их встрече.

— «Адресовано твоей собственной матери!» — с издевкой сказал он и швырнул твои письма мне на колени. Я просмотрела два-три и рассмеялась ему в лицо. «Отец Деззи, — завопила я, — это же всё МНЕ письма!»

— Что он на это сказал?

Она помолчала. Потом холодно ответила:

— Он просто показал стихи, которые ты прислал ей, когда принюхивался к моей юбке. Это, мол, опять-таки Гюго. А то я не знаю, что Гюго, — не зря же я проходила французскую литературу. Там только одна миленькая строчка из твоей собственной умной головушки. Помнишь? «И что тебе птенец, бутон Анадионы?» А еще я у тебя называюсь «придорожным цветом».

— И ты сказала…

— Да я-то, конечно, сказала правду. Я сказала, что про ваши с матерью отношения знаю с тринадцати лет. С тех самых пор, как ты приехал однажды вечером в июне 82-го в Угодье ффренчей, когда я там жила в соседней с нею комнате, и вы мне полночи не давали спать, галдели, как дергачи на лугу. Ты, значит, спутался со мной, а с ней у тебя продолжалось? Ну да, так ты и скажешь! Не надо, не надо! Эти стишочки, где я — придорожный цвет, написаны всего за несколько месяцев до твоих парижских клятв в вечной любви.

— Анадиона была больна. Я бы и не то для нее сделал. Я ее когда-то любил.

— Твой распрекрасный монсеньор с особым вкусом сообщил мне к тому же, что моя мать — побочный ребенок. Это правда?

Я так долго подыскивал слова, что она заорала на меня:

— Это правда?

— Почему у вас об этом зашла речь?

— Это правда?

Я кивнул. И снова тихо спросил ее, как она думает, почему он вдруг заговорил об этом. Она не стала мямлить — прямота была в ее натуре: чтобы сломить ее, — и, судя по ее воспаленным глазам, ему это едва ли не удалось.

— Кто был отцом моей матери?

— То есть кто твой дед?

— Да.

— Известно только, что твой дед не был мужем твоей бабушки.

— А как это может быть известно?

— Дублин говорит в один голос. Единогласно. Здесь все знают всех. Это называется жить по-людски. Была такая дублинская шуточка: наш импотент-гинеколог все может сделать для чужих детей, а своего сделать не может.

— О, Господи!

Это в том смысле, как она рада, что живет теперь в городе, где все всех не знают — ну, по крайней мере со времен Французской революции. По ее темному лицу я догадался, что Дез пошел еще дальше.

— Он тебе еще что-нибудь сказал?

— Он намекнул, что побочные дети плодят себе подобных. Что я, может быть, тоже побочный ребенок, а ты — мой отец.

Такой удар ниже пояса меня горько порадовал. Стало быть, наш образцовый христианин в случае чего не чуждается изуверства, елейная патина столетий ему не помеха. Значит, цель все-таки оправдывает средства?

— Я впервые встретил твою мать мартовским утром 1965 года. Смею тебя заверить, что я ее тут же не изнасиловал. До того я не был с ней знаком. И я любил другую. Ты — дочь Анадионы, а отец твой — Лесли Лонгфилд.

Все ее тело словно бы оттаяло, расслабилось, она заново влилась в собственное существование, которое Его Святошество попробовал изничтожить.

— Объяснить тебе, — злорадно сказала она, — почему вы с Анадионой всю ночь проссорились тогда, в 82-ом, в Угодье ффренчей? Потому что ты ее никогда не любил. Помнишь, что Бальзак сказал о любви? Что любовь не чувство — это ситуация. Мы не влюбляемся, мы берем на себя любовь. В казарме надо вести себя так, будто ты ни о чем другом и не мечтал. И она тебя тоже не любила. Вы оба валяли дурака и вписывались в Человеческую Комедию. Враньем вы оба занимались.

Мы так и стояли в прихожей моего пригородного домика. Из железнодорожного провала глухо крикнула электричка, то ли дублинская, то ли приморская.

— Пусть так, — согласился я. — Что же теперь?

— Теперь? — Она высокомерно выпрямилась. — Теперь я — твой придорожный цвет, а ты — ты гнида, врун и дерьмо, и вот тебя-то, — простонала она, — тебя-то вот я, наверно, никогда не смогу забыть.

И не хлопнула дверью.

Забыть? Согласимся, что такая память, как наша с ней друг о друге, не прерывается ни на деловитых центральных улочках, ни на асфальтовых шоссе, и скажу по правде, что я не забывал ее ни на минуту. А Рождество было самое омерзительное в моей жизни — самое жестокое, пустое, одинокое, никчемное. Мне и врага-то не было послано в утешение: Дез Моран, подхватив простуду с вирусной пневмонией в придачу, лег в больницу и сгинул за месяц. Он был моим дурным ангелом, моим праведным дьяволом, искажая все, что я сказал и сделал. Религиозный стоик, он приписал мне зло, а я зла не творил. Я немного проврался, причинив боль двум дорогим мне людям. Я все напортил, потому что принял мир таким, каким его преподнесли мне боги, а он тоже принял мир, изобретенный верою. Я смятенно огляделся в поисках близких людей — и оказалось, что у меня нет ни одного друга, есть только куча знакомых; неужели же открывать душу первому встречному? Да у тех, кто делится любовью направо и налево, друзей и вовсе не бывает. В эти праздничные недели, сиднем сидя в своей безмолвной комнате, я так затосковал, что взялся за старый фотоальбом — то ли мой, то ли покойника брата — и снова вглядывался в лицо за лицом, ждал теплого тока узнавания. Я подбросил туда снимок Анадионы и несколько снимков Аны. Обе они улыбались, смеялись, позировали — или не подозревали, что их снимают, все для моего пущего мучения. Но ведь должен же здесь быть хоть один снимок моей забытой жены? С моим о ней представлением не совпадал ни один облик, а она представлялась мне — от имен Кристабел и Ли — хрупкой, изящной и очень юной, наверно, в духе По и Кольриджа. «Я был дитя, и она дитя / В королевстве у края земли, / Но любовь была больше, чем просто любовь, / Для меня и для Эннабел Ли — / Такой любви серафимы небес / Не завидовать не могли»[38].

Я уныло поставил альбом на место, заметил «Любовные письма разных стран», снял их с полки и раскрыл раздел «Гюго». На исписанных карандашом полях кое-что можно было разобрать. «Что ж если птенчик Кристабел и если пусть пройдут года ну что ж неужто Кристабел цветок восток апрель светила придорожный цвет». В содержании некоторые письма удостоились трех похвальных звездочек, некоторые — двух, а большей частью и одной хватило. Кое-кому было карандашом адресовано слово «ж…а» — Наполеону, Эдуарду Седьмому, Криппену и Оскару Уайльду. Зато Элеонора Дузе и Д’Аннунцио — те получили по кресту. Я закрыл книгу, встряхнув головой. Вот уж действительно повторяемость явлений. Что она доказывает — постоянство творца?

А тут еще нахлынули сновидения, тревожа или надрывая душу. Nessun maggior dolore… [39]. Горше всего — память былых счастливых дней. Ана рядом со мною, веселая и оживленная, я радуюсь — и просыпаюсь в пустоте. Мощная фигура Анадионы, ее сильная рука, заливистый смех. Нана мне ни разу не снилась. Два раза приснился прежний сон: поезд стоит посреди неоглядных болот, а потом даже и не поезд, поезд ушел, осталось пустое купе, а в нем я и женщина напротив, под покрывалом или в маске, моя единственная жена. Если бы мне все тогдашнее пережить заново, но только все, именно ВСЕ, — как бы я вживался в каждое мгновенье!

Мне повезло, что Рождество было такое одинокое. Лишь почти через год я узнал, от чего меня избавила судьба: мать и дочь все праздники были заняты болезненным выяснением отношений, искали равновесия между состраданием и укоризной; они морочили друг друга, подавляя желание вырвать больной зуб, вскрыть гнойник, сказать: «Ты сглупила, нас обманывали, ты вела себя нечестно, я вела себя по-дурацки». Когда это было мне рассказано, я уже настолько перемучился, что рассудил трезво, хотя по-прежнему содрогаясь от стыда, неизгладимого «навечно»: «Нет! Так не могло быть! С Анадионой — не могло!»

вернуться

38

Из стихотворения Эдгара По «Эннабел Ли». Перевод В. Рогова.

вернуться

39

«Нет большей скорби…» (итал.) Данте Алигьери. Божественная комедия. Ад. Песнь Пятая, строка 121.

46
{"b":"223427","o":1}