Литмир - Электронная Библиотека
Литмир - Электронная Библиотека > Рубанов Андрей ВикторовичНосов Сергей Анатольевич
Слаповский Алексей Иванович
Аксёнов Василий Иванович
Кивинов Андрей Владимирович
Матвеева Анна Александровна
Богомяков Владимир Геннадьевич
Попов Валерий Георгиевич
Курицын Вячеслав Николаевич
Етоев Александр Васильевич
Константинов Андрей Дмитриевич
Лорченков Владимир Владимирович
Москвина Татьяна Владимировна
Елизаров Михаил Юрьевич
Мелихов Александр Мотельевич
Бакулин Мирослав Юрьевич
Бояшов Илья Владимирович
Фрай Макс
Левенталь Вадим Андреевич
Иличевский Александр Викторович
Постнов Олег Георгиевич
Шаргунов Сергей Александрович
Кучерская Майя Александровна
Козлов Владимир Владимирович
Водолазкин Евгений Германович
Галина Мария Семеновна
Садулаев Герман Умаралиевич
Крусанов Павел Васильевич
Романова Наталья Игоревна
>
Русские женщины (47 рассказов о женщинах) > Стр.49
Содержание  
A
A

И такой несуразный весь — полуптица, полугриб, полукоряга — глаза б не глядели. Не любит Лукерья лепить таких страшилищ, тьфу на них совсем, никакой узор их не красит, тьфу-тьфу, а вот ведь попросился, какое там — навязался, сам вылез из безропотной глины и подмигивает мастерице: «Не ждала, хозяйка?»

Хочет Лукерья скомкать лешака, скрутить да раскатать по столу. И налепить взамен весёлых барашков с дудками. Но знает: никакие птицы и звери после него в этот кусок не пойдут, а если настаивать, появятся на свет такими, что лучше б их не было совсем: унылыми, кособокими, — глянешь и сам сгорбишься, помутнеешь, вспомнишь о плохом.

«Смять — и за окно», — лихорадочно думает Лукерья, а сама продолжает лепить как привязанная.

И вдруг понимает, что и в руки её — скверные и нечистые — уже не пойдут добрые звери, затаятся, отступятся, будут обходить стороной.

«Ой, куда ж я без вас…» — зовёт Лукерья, а сама лепит всё быстрей, всё жарче, будто боится, что прервут.

Душно ей, чадно, липкий пар от рук поднимается, застилает глаза, и вот она уже не видит, что там вытворяют её пальцы…

Вдруг чудится ей, будто сама прабабка Лукерья Георгиевна где-то тут, рядом, — суровая, крепкая, как дерево. Пытается Лукерья за неё ухватиться, чтобы выбраться из своего тумана, и видит, что бабка ей будто слова подсказывает…

Тут же в ушах у Лукерьи поднимается визг, лязг, истошное кукареканье — силятся бабкин голос прочь отогнать, запутать.

Но крепка Лукерья Георгиевна, упрямо твердит своё. И понемногу Лукерья начинает слышать и сухими губами, непослушным языком повторяет, как маленькая, совсем не вникая в смысл:

«Богородице Дево… душетленных мя пакостей избави… темна вода во облацех… от мысленнаго волка звероуловлен буду…»

* * *

После этого Лукерья Георгиевна стала порой к правнучке захаживать. Придёт в сумерках, сядет в углу, где тени гуще, а свет зажигать не велит. Отложит Лукерья недоделанную утицу — нелепо же лепить на ощупь, — вытрет руки ветошью и ждёт.

Долго ли, коротко ли, начинает гостья рассказывать. Го́лоса-то будто и нет, слова у Лукерьи сами в сердце складываются.

И всегда об одном и том же горюет впотьмах прабабка, никак не выскажет, не вытянет из себя вековую свою тоску.

Больше всех я тятеньку любила. С ним бяда приключилась лютая, такая, что и вспоминать о нём заказано. А я всё помню. Уйду одна в лес и с ним толкую, ровно он живой. Но не укоряю, не вою, «на кого нас покинул» — не спрашиваю. Ему, чай, и без того несладко — за оградой ведь схоронили, как нехристя. А он, тятенька, доброй был, жалел и нас, ребятишек, и скотину, и всякую Божью тварь…

Только соблазнил его один балабол заезжий, сбил с толку. Пустили его, гадюку, как человека, ночевать, а он язык свой ядовитый распустил, защёлкал зубьями: «Жаль мне тебя, — грит, — так и прозудишь всю жизнь в своём болоте, как комаришко. А человек мечтать мечту должон, о щастьи думу думати…»

Жаль ему, ишь ты, змей жалостливый — с жалом вострым!

А тятенька возьми да и задумайся. Два дни лежал на лавке, думал, почернел весь, мать за попом послала, да тот в отъезде был. Только, я чай, не уберёг бы его и поп — больно крепко задумался…

Ночью встал отец, слышу, пошёл в сарай, колотить-пилить начал. Я, дурёха, лежу рада-радёшенька: за работу взялся, стало быть отлегло. А утром глядим — тятя крылья себе наладил, большие, навроде мельничных… Мамка — кричать, мы — реветь, а он знай лопасти энти холстом обтягивает и ухом не ведёт…

Набежали соседи, вязать хотели, да где там. Силён был как медведь. Раскидал всех и крылья свои окаянные на колокольню поволок. Мама родная! Тут и я догадалась, чего он затеял! Ой-ёй!

А потом думаю: ну нет, не может тятенька обмануться. Он, верно, всё расчислил как надо. Зря мамка воет, зря дверь ломают, ничего с ним не станется — возьмёт и полетит!

Полетит-полетит да за мной вернётся. Скажет: «Не боишься, Луша?»

А я и не боюсь! И полетим мы с ним высоко, далёко — за синие леса, за синие горы…

И до последнего верила, когда он уже вниз кувыркался: «Энто он так, пужает, вот щас полетит, вот щас…»

А поп наш потом проповедовал: «Возмечтал сей грешный человече, о чём людям мечтать не велено. Восхотел летать, аки птица. И низвергнут был с небес, подобно отцу всяческой неправды…»

Очнётся Лукерья в полной темноте, ветер за окном гудит, стонет. На сердце тяжко, хоть вой. Скорей зажгёт Лукерья свет, схватит свою спасительную глину — за работой забыться — не тут-то было. Помимо её воли выходят из-под рук бородатый мужик с нелепыми лопастями на плечах и девчонка, задравшая к небу испуганно-восторженное конопатое лицо.

* * *

Только однажды осмелилась Лукерья с прабабкой заговорить. Задала свой заветный, костью в горле застрявший вопрос, который мучил её всю жизнь и даже сейчас порой возвращался, чтобы замутить чистые ключи одинокого счастья.

Заговорила Лукерья и сама так испугалась своей дерзости, что сердце едва не разбилось о рёбра, как бедный пойманный зверь о прутья клетки.

Долго молчала старуха, сгущался сумрак, растворялся в нём видимый мир. Лёгкие, как тень мотылька, растворялись двери в невидимое, которые никому не под силу открыть самому.

Вдруг прабабка заговорила — будто ледяной сквозняк по волосам скользнул.

«Ишь чего захотела, утроба несытая. Радуйся тому, что Бог дал. Ты первая в роду, кому выпало утешение. Все мы без ослабы страдали, на тебе наша мука на убыль пошла, на тебе и род кончится. Отработали, значит, отмыкали Дунино горе. Это дед мой, греходей, до седьмого колена всех нас проклятьем наградил. Соблазнил Дуню, а сам на её младшей сестре, на Лушке, женился, на бабке моей. Дуня-то уж сильно брюхатая была, а не пожалела, в омут прыгнула… С тех пор все бабы у нас в роду — порченые, на бабью долю свою обиженные: у какой муж помрёт, у какой сбежит, у какой с ума сбрендит, у тебя вовсе нет — вот и радуйся, бездетной-то горя мало, токо своё…»

* * *

С тех пор Лукерья перестала ждать и сделалась наконец совсем лёгкой. Прежняя жизнь её с муками никак не умиравшей надежды, неутолённостью и обидой осталась лежать в пыли на обочине, как высохшая шкурка погибшей под колёсами лягушки, а Лукерья пошла себе прочь, свободная, босая, почти невесомая, всё дальше и дальше от человеческого жилья.

Весна, которую она так долго выкликала, шла за ней по пятам, рассыпая из рукавов желторотую мать-и-мачеху, сдувая черёмуховый цвет на молодую крапиву, будоража лужи любовными песнями жаб.

Скакали вокруг Лукерьи и тыкались ей в подол барашки-круторожки, дудели в дудки крошки-скоморошки с бубенцами на длинных колпачках, садились на плечи птицы-небылицы с ликами мудрых дев, подмигивали из-под мшистых коряг лохматые шишиги.

Ждала её рук и живого дыханья упругая глина, безропотная, бессловесная земля, упорный и убогий прах, из которого вылепили нас всех и в который мы все когда-нибудь возвратимся.

Владимир Козлов

Оля

Я увидел её в маршрутке в один из редких приездов в Могилёв. Или, может, это была не она — тем более что маршрутка ехала совершенно не в тот район, где мы с ней когда-то жили. И не в тот, куда она потом переехала с родителями. И вообще сложно представить, как девушка, которую знал ещё в школе, будет выглядеть через двадцать пять лет.

* * *

Оля училась на класс старше меня, тоже была отличницей. Несколько раз мы вместе участвовали в идиотских школьных мероприятиях — на Седьмое ноября, на Первое мая, на день антифашиста. Читали какие-то дебильные стихи.

Мы не здоровались — это было не принято.

Классе в седьмом я услышал, что Оля «ебётся». Это сказал мне Гурон — он учился со мной до восьмого. Я не поверил, потому что она была не похожа на тех, про кого говорили такое же. Те были вульгарные двоечницы, в мятых передниках и синих спортивных штанах под платьями.

49
{"b":"222365","o":1}