Уже потом, после маминой смерти, я часто думала о своих отношениях с мамой. Эти её резкие переходы от любви к ярости, не ненависти, именно к ярости, когда она способна была, если что-то делалось не по ней, убить тебя натуральным образом, ладно, не убить, покалечить, а после рвать на себе волосы и проклинать себя за вспышку безумия, — часто выбивали у меня из-под ног ту досточку, что лежала между нашими берегами. И чем дальше, тем ярости было больше, оттого, быть может, что чаемое в юности счастье потихонечку превращалось в пар, или от алкоголя, которого в жизни мамы становилось всё больше, тем более что, не вынеся частых ссор, мама и Роман Андреич развелись в 1980 году и её пристрастие к алкоголю переродилось в болезнь.
Наверное, невозможность давать сердечное тепло во всю силу и при этом желание хоть как-нибудь искупить обиду, вольно или невольно нанесённую ею мне, и возмещались деньгами, шубой, подарками, продуктами с огорода или из её магазина. Мама как бы откупалась от нас — от меня, от моих братьев, Андрея с Лёшей. Но возможно, я ошибаюсь и дело совсем в другом.
Маму я иногда сравниваю с растением мать-и-мачехой, её пыльные широкие листья, обожжённые по краям солнцем, росли в деревне по обочинам всех дорог. Гладкая, холодная сторона листа — мачеха. Тёплая, шероховатая — мать. Вот и мама — то была тёплая, то была холодная, как чужая, смотря какой стороной души поворачивалась к тебе в ту или иную минуту жизни.
Я сменила двух мужей, застряла на третьем, Лёшка и Андрей стали взрослые и один за другим перебрались в город. Дольше всех рядом с мамой держался Андрюша, правда жили они одновременно как бы вместе и врозь, Андрей пил, мама пила, от хозяйства в доме к концу 90-х практически ничего не осталось.
«Синяк под глазом видишь? — жаловалась она, когда я бывала в деревне. — Андрюха поставил. Зуба нет, видишь? Андрюха выбил. Волосы выдраны тут вот. Андрюха выдрал. Рукав на кофте оторван. Андрюха оторвал».
Когда я с мужем приезжала к маме в Озёрное, я уже с трудом узнавала дом, дверь наружу не запиралась, входи кто хочешь, пьяницы-старухи, мамины собутыльницы, шмыгали за порог, когда я появлялась у входа, мама часто лежала на кровати без чувств, заваленная грязным тряпьём, и была похожа на мёртвую.
«Что-то я в последнее время стала всё забывать, — говорила она при встрече. — Как с собачьей луны свалилась. Это как называется: склероз или я дурочкой становлюсь?»
«А как тебе самой хочется, так и называй», — отвечала я.
«Тогда дурочкой — дурочкам всё прощают».
Я драила дом до блеска, выносила за порог грязь, мыла маму, заполняла холодильник едой, хотя знала наверняка, что ещё не отправится электричка, а уже потянутся к маме в дом все эти мурзилки-соседки и от чистоты, наведённой мною, от еды в холодильнике, от нескольких бумажных купюр, положенных на полочку перед зеркалом, ровным счётом ничего не останется.
Зимой в начале 2003-го я перевезла маму в город, чтобы некоторое время подержать её под контролем, подлечить, подкормить, отдалить её от пьяного окружения. Мама клялась, что уже не пьёт, но я-то знала цену всем этим клятвам, стоит только чуть приослабить вожжи, как она понесётся вскачь до ближайшей подпольной точки, где торгуют палёной водкой. Первую неделю мама держалась праведницей, с внучкой нянчилась, дочке шёл тогда третий год, пыталась делать что-то по дому, но уже к началу второй недели раздражение, сдерживаемое, видно, с большим трудом, стало прорываться наружу, мама ныла, просилась домой в деревню, плакала, обзывала меня фашисткой, говорила: вот я умру, похоро́ните меня где-нибудь в выгребной яме, — алкогольный голод изводил её изнутри, и однажды, вернувшись из каких-то гостей домой, мы нашли маму валяющейся на полу в комнате.
Алкоголя в доме я не держала, мама из квартиры не выходила точно, мы с мужем поначалу гадали, как она исхитрилась напиться до такой степени, а потом заглянули на антресоль и поняли: трёхлитровая банка с клюквой, настоянной на спирту, была пуста на три четверти.
«Мама, — укоряла я её обречённо, — ну на кой хрен, скажи, тебе это надо?! Нажрала́сь, валяешься, как скотина, внучке, думаешь, не тошно смотреть на тебя такую?»
«Дóча-дóча, — говорила она в ответ, — вот ты в гости сходила сегодня с мужем. Ну а мне в какие гости сходить? Водка для меня теперь — это всё. Это мне и театр, и кино, и муж, и любовник».
В общем, отвезла я маму назад в деревню. А четвёртого декабря, в четверг, позвонила из деревни соседка. «Приезжай, — говорит, — Марина. Мама вчера вечером умерла».
Десять лет уже, как мамы не стало. У меня всё вроде бы хорошо — муж, работа, дети любимые. В декабре мы ездим к маме на кладбище, там красиво — сосны, воздух звенит, внизу озеро затянуто льдом. Всякий раз на мамину годовщину с дерева спускается белка, перепрыгивает со ствола на ограду и глядит на меня мамиными глазами. Потом взлетает по сосне вверх и исчезает в морозном небе.
Сергей Жадан
Родченко
В детстве Ольгу похитили — её папа делал подозрительный бизнес, открыв один из первых кооперативов, где производились палёные адидасовские костюмы. И упрямо не хотел ни с кем делиться. Конкуренты решили действовать цивилизованно и выкрали малую. Привезли её в пансионат за город, даже зарегистрировались там под своим именем, посадили Ольгу в комнате и включили ей диснеевские мультики. А сами поехали выдвигать требования. Папа Ольги наотрез отказался платить за дочку. Причём протестовал так агрессивно, что конкуренты даже обиделись, решив, что лучше малую отпустить, чем иметь дело с таким мудилой. Ольга, узнав, что родной папа отказался платить за неё деньги, тоже обиделась, для неё это была настоящая детская травма. Потом, конечно, обида прошла, однако к родителям Ольга продолжала относиться с недоверием и, когда они спустя несколько лет развелись, вообще переехала жить к тётке, на всякий случай поступив на юридический.
Фотографировать её научила именно тётка — она работала корреспондентом в заводской малотиражке и постоянно таскала за собой в чёрной женской сумочке старую, но надёжную камеру. Фотографировала тётка преимущественно передовиков производства и различные торжества. На её снимках передовики выглядели лучше, чем в жизни. Наверное, потому Ольга и полюбила фотографию, научившись от тётки править изображения ровно настолько, чтобы они не вызывали раздражения. Мало́й Ольга любила забегать к тётке, в её квартиру, захламлённую и заселённую несколькими дворовыми котярами, и разглядывать только что напечатанные фотокарточки. Над тёткиной кроватью всегда висел портрет фотографа Родченко, которого тётка считала чуть ли не Богом. Смотри, говорила она Ольге, не так важно, чем ты фотографируешь, и не так важно, кого ты фотографируешь, куда важнее, кого ты при этом видишь. Тётка же и подарила Ольге первую камеру, которую Ольга старательно пыталась освоить, а после долгих неудачных попыток легко и беззаботно забыла на станции метро.
По-настоящему фотографировать она начала уже в университете, после тёткиной смерти. В один прекрасный день поняла, что не может запомнить имена всех своих одногруппников. И решила их всех сфотографировать. Фотографировать знакомых, хоть и малоприятных тебе граждан, оказалось делом захватывающим и азартным. Поскольку никогда нельзя было предугадать, как в конце концов всё это будет выглядеть на бумаге. Для себя Ольга отметила, что фотография, будто алкоголь, просвечивает в каждом из нас наиболее затемнённые черты, тщательно скрытые приметы и свидетельства, залегающие в нас, будто железные куски затонувших субмарин. Поэтому наиболее весёлые и беззаботные из нас часто на фотографиях имеют вид вконец растерянный и незащищённый, а те, кого мы просто не замечаем в упор, проходя по коридорам, на фото имеют вид уверенный и ответственный. Возможно, потому, что большинство из нас просто забывают быть самими собою, играя непрерывно удобную для себя роль, которая облегчает коммуникацию и учащает сердцебиение. Ольга фотографировала сначала старой тёткиной камерой, а потом, продав что-то из вещей, принадлежавших теперь ей, купила себе довольно-таки нормальный аппарат.