Меня утешает лишь то, что сам я — такой же исчёрканный манускрипт. Или просто один текст в абракадабре, один пласт в культурном слое или мятая банка кока-колы. Так видит меня Мария.
Так видит, но всё-таки плачет, стоя на полумесяце, сидя у реки времени, у Стикса мёртвых, по воде которого уплывает мячик, шарик моей души. Плачет, потому что я смертный, мне суждено умереть. Она же не умрёт никогда. Может ли быть, чтобы ты умерла? Нет, не может. Машенька никогда не умрёт. Потому что она и есть — смерть.
Роман Сенчин
Валя
В этом году я был у родителей и в один из первых же дней, копаясь на огороде, услышал за забором детский требовательный голос:
— Валя!.. Ва-ля!
— Ау, — через некоторое время отозвался другой голос, старческий, бессильный.
— А мама когда приедет?
— А?
— Мама когда приедет?
— Скоро, сынок, потерпи.
— А куда она поехала?
— А?
— Куда она поехала?
— Работать поехала, деньги зарабатывать.
С минуту за забором была тишина, а потом ребёнок снова позвал:
— Валя-а!
— А?
— Валя, а когда мы кушать будем?
— Скоро, сынок, сейчас доделаю…
— Валя, я кушать хочу!
— Ну пойдём, пойдём…
Я оторвался от работы, пытаясь сообразить. Точно такие же разговоры я слышал двадцать лет назад, когда наша семья только переехала в эту деревню. Да, двадцать лет назад, летом девяносто третьего.
Когда бываешь в том месте, где когда-то жил раз в год, кажется, что люди должны остаться такими же, что и были. И удивляешься, когда встречаешь того, кого знал пацанёнком, а теперь он здоровенный парень, мужичара. Девчонки, которые проходили мимо наших ворот с ранцами за плечами, возвращаясь из школы, превратились в тётенек, у которых дети в выпускных классах. Половины обитателей нашей коротенькой Заозёрной улицы уже нет в живых, в половине изб — новые люди…
Да, время летит, его не остановишь, и потому я оторопел от этого требовательного детского: «Валя! Ва-ля!» Словно и не было двадцати лет, словно и соседка, старушка Валентина Семёновна, и её внук Олежек остались прежними.
Позже, когда мы отдыхали с родителями у крыльца в тени черёмухи, отец спросил меня:
— Слыхал, как внучок бабушку называет? Лет восемьдесят между ними, а — Валя.
— Слышал, слышал…
— Да не внучок, — поправила мама. — Внук Олег в тюрьме сидит. А это правнук говорить научился.
— А, ну да, ну да, — покивал отец, — правнук.
А мама вспомнила:
— Ой, Рома, тут ведь такая история случилась! — Но остановилась, глянула на забор. — Потом расскажу, в доме.
И за ужином рассказала:
— Таня-младшая, которая Валентины Семёновны внучка, устроилась на почту… Три месяца почта на замке стояла, никто не шёл, письма с городской машины развозили… И вот её взяли. А тут подписка, и, когда хватились денег, их нет. Оказалось, Таня взяла и что-то на них себе купила…
— Как так? — усмехнулся я. — За это же можно срок заработать. И откроется быстро.
— Ну вот не побоялась. Или думала, что успеет вложить. Но обнаружилось. Теперь прячется где-то… И ведь это не первый раз у неё такое. Года два назад устроилась социальным работником. Это которые одиноким, больным людям помогают по хозяйству… И вот ходила по ним и плакалась, что денег нет совсем, ребёнок маленький, брат сидит, мать больная, бабушка старая… Старики ей одалживали какие-то суммы, а она не отдаёт и не отдаёт. И пожаловались её начальству. Её уволили, конечно… И года полтора маялась без работы…
— Вообще, конечно, судьба у семьи, — вздохнул отец, — не позавидуешь.
— А во всём, я считаю, Валентина Семёновна виновата, — отозвалась мама. — Так она их всех разбаловала, что совсем они не понимали, как им жить. Как совсем в другом мире выросли, и когда стали взрослыми, то оказались неподготовленными совершенно. Отсюда и все их беды…
Я вспомнил, что там было, двадцать лет назад и позже.
В половине избы жили Валентина Семёновна, её дочь Татьяна и ребятишки — тогда им было лет восемь-десять — Таня и Олег, которого до поры до времени называли Олежек. Татьяна была полной, молодой, всегда по-городскому одета. Часто ездила в город, увидеть её несущей воду от колодца или выдирающей крапиву у забора было невозможно — она таким не занималась. У неё была какая-то болезнь, и статус (тогда это слово было не в ходу, но понятие существовало) больной освобождал её от работы. Кажется, она получала какую-то пенсию, а может, и нет. Но в любом случае вела себя так: я больной человек, не дёргайте меня, но заботьтесь…
Её дочку Таню одевали как принцесску, да и воспитывали так же. Я ни разу не видел её в огороде, она не ходила в магазин. Чаще всего сидела на лавочке у калитки, смотрела направо-налево, будто чего-то чудесного ожидая.
Олежек, младше сестры года на два, наоборот, был какой-то всегда расхристанный, крикливый, драчливый. С пацанятами, жившими по улице, постоянно ругался, с ним неохотно играли. Зато часто можно было услышать его требовательное:
— Валя! Ва-ля-а!
Татьяна была замужем, но муж сидел. Сидел за убийство, хотя, как говорили соседи, сам он не убивал, а его заставили взять убийство на себя. Дали семь лет. Вроде бы настоящий убийца или убийцы обещали после освобождения помочь деньгами и теперь передавали богатые передачи… Сидел он где-то недалеко, и Татьяна как-то сказала, что они там разводят карпов. Не знаю, правда или нет.
Муж просидел меньше семи. Примерно пять. Освободился, сразу купил квартиру где-то недалеко от Красноярска. В Назарово, кажется.
Татьяна с детьми собрали вещи и отправились к нему. Помню, как Валентина Семёновна их провожала, просила не забывать, приезжать. Татьяна вымученно обещала: «Да наверное… Но это ведь далеко…» У Валентины Семёновны была ещё старшая дочь, но она никогда не появлялась в деревне (по крайней мере, я не слышал, чтоб приезжала), был и бывший муж, отец дочерей, о котором и не вспоминали, да и он вряд ли вспоминал о Валентине и дочерях.
В общем, Татьяна с детьми уехали с радостью, готовые к новой жизни, а через два дня вернулись. Оказалось, что в квартире другая женщина, а муж Татьяны подал на развод…
Это был конец девяностых. Трудные, смутные годы… Если в начале десятилетия люди ещё надеялись на то, что всё наладится, станет как было или даже лучше, то года с девяносто пятого надеяться перестали. Переименованный в акционерное общество совхоз развалился, работы не было, и одни впряглись в своё хозяйство, а другие балансировали на грани нищеты.
Татьяна всё так же почти каждый день ездила в город, благо проезд для неё был льготный. Ездила то ли в больницу, то ли пыталась как-то там зацепиться, в городе. Вряд ли найти работу, скорее — мужчину… Дочь Таня оканчивала школу, в свободное время по-прежнему в ярких нарядах сидя на лавочке, а Олежек учёбу забросил. Болтался по деревне, всё что-то высматривая, к чему-то примериваясь. Иногда на него нападал азарт работать, и он начинал переделывать ограду палисадника или выпрямлять обвисшую калитку, но быстро бросал, и Валентина Семёновна или сама доделывала незаконченное, или звала кого-нибудь из мужиков, обещая бутылку или деньги…
Время от времени Олежек рыбачил.
Зады наших огородов выходили к озерцу, и он устанавливал на берегу удочки, наблюдал за сделанными из гусиных перьев поплавками. Клёв был плохой — карасей и окуней почти всех давно переловили сетями, — и Олежек просиживал на берегу по целым дням, чтоб рыбы набралось хоть на уху.
— Валя! — кричал он. — Валя-а!
— Ау, сынок? — слышалось с огорода.
— Принеси воды. У меня тут поклёвка…
В другой раз:
— Принеси хлеба!
Валентина Семёновна несла.
Позже, как-то тайком от себя самой, приносила внуку сигареты.
Лет в пятнадцать Олежек стал воровать. В деревне, особенно в девяносто четвёртом — девяносто седьмом, воровали многие, но Олежек тащил всё подряд, и тупо, открыто. Его ловили. Случалось, просто били, а чаще вызывали милицию. Де́ла до поры до времени не заводили. То маленький ещё, то мелочь стянул… А Олежек подрастал, стервенел от нищеты и собственной беспомощности. Стал ходить с тесаком и то ли смастерил, то ли купил самострел, стреляющий тозовочными патронами.